|
Александр Казарновский Поле боя при лунном свете
Часть 3 начало здесь
ЗА ДВЕНАДЦАТЬ ДНЕЙ ДО. 6 ТАММУЗА. 16 ИЮНЯ.
1530
- Отец и мать. Вот двое, которые начинают формировать человека
еще до рождения и продолжают формировать фактически всю жизнь. Мать
- фундамент. Она пассивное существо в этом мире, она основа мира.
Она и до рождения и после дает человеку то непреходящее, то вечное,
что станет главным в его жизни. – Рав Нисан откашлялся и продолжал.
– Когда наступает шабат, его принято встречать песней о доблестной
жене. Песня эта посвящается женскому началу – той духовной
устойчивости, тому необычайно глубокому эмоциональному восприятию
действительности, которое много глубже, чем интеллектуальное. И
его-то несет в мир женщина. Очевидно, именно в этом корень
еврейского закона, согласно которому только тот, кто родился у
еврейской женщины, изначально является евреем. Сказано еврею
следующее – не оставляй, сын, этики отца своего и Торы матери
своей. Фраза эта немного удивляет, поскольку ведь именно мама учит
маленького ребенка элементарным правилам этики, без которых человек
и человеком не будет. И наоборот, отец ответственен - по крайней
мере, так это выглядит - за Тору, за то, чтобы сын вырос настоящим
евреем. Логично? Так вот, это логика людей, которые издалека
смотрят на еврейскую семью. Дело в том, что быть евреем значит
иметь в себе тот потенциал, который можно получить только от
матери. Отец же – гибкое начало. Он формирует ребенка не того,
каким он будет внутри, а каким он будет в отношениях с миром, с
людьми, со Вс-вышним. Здесь мать бессильна. Женщина – чужая в этом
мире. Ее мир следующий. Она создает суть человека. А как эта суть
здесь, на земле реализуется, зависит от отца. И именно тут, в
ситуации с отцом самое страшное – подмена. Сегодня мы вспомним
историю Шломит и ее сына.
В этот шабат рав Рубинштейн давал урок вместо уехавшего куда-то
рава Нисана. Как обычно, наш хабадник ушел далеко от темы.
Амекалель появляется в другой Недельной главе –“ Эмор.”Она читалась
в апреле, два месяца назад. Но все давно забыли и о том, с чего
начали, и о том, что после минхи – дневной молитвы – всех дома
ждет вкусная трапеза.
Йошуа подпирал руками подбородок. Казалось, он мысленно
набрасывает портрет рава. По случаю шабата делать это не мысленно
было бы невозможно.
Илан сидел свежеподстриженный, причем так коротко, что
голова его напоминала газон, с которого скосили высохшую траву.
Верно говорят – подлецу всё к лицу. Носил Илан черные локоны –
чаровал красотой. Постригся чуть ли не наголо – опять неплохо.
Он смотрел на рава расширенными зрачками, словно перед ним
был гигант, плод брачного союза горы Благословения и горы Проклятия
– не знаю, кто уж там мама, кто папа.
Шалом полузакрыл глаза и еле заметно раскачивался в такт
речам рава. Создавалось впечатление, что он слушает какую-то очень
красивую музыку. Небось, Карлебаха. Не помню, чтобы Шалом у себя в
машине ставил что-нибудь другое.
У вечно кипучего Хаима на лице застыло какое-то брюзгливое
выражение. “И ничего во всей природе благословить он не хотел.”
- Одна из великих заслуг нашего народа в Египте ,- говорил
рав Рубинштейн, - была в том, что мы не смешивались с египтянами ни
на уровне брака, ни на уровне случайных связей. Единственной
еврейкой, побывавшей в объятиях египтянина, оказалась Шломит бат
Диври, да и то став жертвою хитрости. Она приглянулась
египтянину-надсмотрщику и тот ночью, отправив ее мужа работать,
явился к ней вместо него и, воспользовавшись тем, что она в
темноте приняла его за своего мужа, овладел ею. Кстати, это был
тот египтянин, которого впоследствии убил Моше, а муж ее был тот
еврей, которого этот египтянин избивал.
Когда обман раскрылся, Шломит вместо того, чтобы всеми силами
скрыть все, что произошло, и уберечься от позора, наоборот,
рассказала об этом мудрецам того времени, чтобы девушки будущих
поколений учились на ее ошибке. А в чем же была ее ошибка?
Какую-такую нашел у нее египтянин подсознательную брешь в
традиционной (для прежних эпох, разумеется) неприступности
еврейской женщины? Какой изъян привел к тому, что Святой,
Благословен Он, не стал спасать Шломит, сочтя ее недостойной
Б-жественной помощи? Ответ кроется в ее имени. ”Шломит” происходит
от ”Шалом”. Причем ”Шалом”, то есть ”мир”, в смысле “любовь,
объятия” – я не имею в виду что-либо сексуальное – любовь и
объятия, которые адресованы всему миру. Но ведь это портрет еврея
двадцатого века. Вглядитесь! Шломит – наш прообраз! В Талмуде
сказано, что она всех, даже незнакомцев, встречала улыбкой и
говорила: “Шалом вам!” ”Шалом вам всем!”
Это в нашем-то мире – “Шалом вам всем”? Узнаете? Это же
”Шалом ахшав”! Ведь ”Шалом”- одно из имен машиаха. “Шалом ахшав”
это наше, хабадское ”We want mashiach now!” Только наоборот.
Строительство дома, начиная с крыши.
Нельзя в галуте поступать так, будто геула – избавление - уже
наступило. Нельзя с носителями зла вести себя так, будто они
носители добра. Нельзя кричать: “Нет ни эллина ни иудея”, если есть
и эллины и иудеи.
Бетховен с Шиллером воззвали: “Обнимитесь, миллионы!” Обнялись.
В двадцатом веке. Несколько миллиончиков при этом были в давке
затоптаны. Когда идет бой со злом в мире и со злом в человеческой
душе, то, бросая оружие, ты приносишь в мир не мир, а смерть.
Но наша история еще не закончена, - продолжал рав
Рубинштейн. - От этого прелюбодеяния появился сын. Тора называет
его Амекалель, проклинающий. Впоследствии, когда евреи были в
пустыне, он стал проклинать Имя Вс-вышнего. Почему? Ведь еврейство
дается по матери, следовательно, он такой же еврей, как и мы с
вами? Боюсь, что наоборот – мы с вами такие же евреи, как и он.
Сейчас объясню. Человек, если отбросить всё, что связано с
плотью, состоит из души, то есть чисто духовного начала - этакой
искры Б-жьей - и интеллектуального начала. Последнее в наших
условиях это общий культурный фон. О нем мы поговорим потом. В
случае же с Амекалелем получается не “руки, руки Эсава, а голос,
голос Яакова”, но ”сердце, сердце еврейское, а мозги, мозги
египетские”. Ведь душа от матери, а разум от отца. Эти два начала
раздирают Амекалеля на части. От боли он начинает ненавидеть и свой
народ, и весь мир и Вс-вышнего.
Мидраш рассказывает, что он спросил, как убили его отца. Ему
ответили, что Моше произнес Четырехбуквенное Имя Вс-вышнего, и
египтянин упал замертво. Тогда сын Шломит стал выкрикивать это Имя,
проклиная и хуля его. За что и был судим и казнен.
А теперь вернемся в наши дни. Сейчас, как никогда, бездонна
пропасть между еврейским народом и так называемым культурным миром.
Вспомните, как прошедшей весною, во время операции “Защитная
стена”, весь мир восскорбел о том, что евреи, сволочи, не позволяют
безнаказанно уничтожать себя и своих детей. Что делать в такой
ситуации нашей светской молодежи, нашей интеллигенции, нашим
левым?! Они всю жизнь ощущали себя частью западного мира. Для них
еврейские святыни так же чужды, как и для их жрецов. Вспомните,
как во время Шестидневной войны Моше Даян отказывался освобождать
Старый город в Иерусалиме с его Храмовой горой и Стеной плача, как
он кричал: “Зачем нам этот Ватикан?!”
Та борьба, которая идет в душе каждого еврея, она тем
болезненнее, чем острее он чувствует подмену. Душа-то знает, кто
должен был стать настоящим отцом Амекалеля, душа понимает, что
чужой разум, чужая культура обманным путем завладели еврейским
мозгом так же, как чужак – телом матери этого еврея. Известно, что
душа каждого человека – лишь половинка души, и каждому
предназначена некая, ждущая лишь его половинка, каждого еврея ждет
некая только ему предназначенная еврейка, и наоборот. Но точно так
же и мозг наш предназначен для иной культуры, иных мыслей, иного
мировосприятия. И пока существует подмена, именуемая ассимиляцией,
внутри каждого еврея идет борьба не на жизнь, а на смерть. Дай Б-г,
чтобы в каждом из нас победил еврей, а не египтянин. Амен.
Йошуа пронзал взглядом рава, нас, стену синагоги. Казалось,
всё, что встает на пути этого взгляда, туманными призраками
осыпается, чтобы дать возможность ему, художнику, увидеть главное –
стоящего посреди пустыни сына Шломит с поднятыми трясущимися
кулаками, с беспрестанно меняющимися чертами лица так, что,
казалось, лица перерастают одно в другое, словно в какой-то
дурацкой рекламе на израильском телевидении.
Хаим втянул черную голову в плечи, словно трепеща от ужаса то
ли пред жутким Амекалелем, то ли из-за угрозы разоблачения, что сын
Шломит и есть он, Хаим, то ли по обоим поводам сразу.
Шалом подпер могучими кулаками могучие скулы и, задумавшись,
ушел в себя, бездонного, как пропасть между еврейством и остальным
миром.
Илан плакал.
* * *
- Не плачь, Рувен.
Это Шалом. Он положил мне руку на плечо. Стоит рядом. Я сижу на
ступеньках возле его дома, закрыв лицо руками. Всё кончено. Гошке
сегодня стало только хуже. Он не ест и не двигается. Скоро –
последнее путешествие. А меня зовут на третью трапезу – на
последнюю из заповеданных в шабат трапез. Петь песни и славить
Вс-вышнего.
- Пойдем, Рувен. Пора.
«Пойдем» он произносит по русски.
- Шалом, пожалуйста не трогай меня. Гошеньке осталось жить три
часа!
Слышатся чьи-то приближающиеся шаги. Это Давид Карми. Знали,
кого послать за мной!
- Надо, Рувен.
- Зачем, Давид?!
Это у меня вырвалось. Я ведь знаю, какой будет ответ. У Давида
полгода назад арабы в теракте в автобусе убили сына.
- Рувен! Когда мы сидели шиву, мы на шабат ее прервали.
Помню. В этот день ни у него, ни у его Брахи, ни у детей – и
маленьких, и больших – на лицах не было ни слезинки. Всё было, как
обычно, только голоса чуть приглушены.
Я с трудом поднялся. Делать нечего. Пойду. Гошка там умирает,
а я пойду петь песни и славить Вс-вышнего.
ЗА ОДИННАДЦАТЬ ДНЕЙ ДО. 7 ТАММУЗА. 16 ИЮНЯ. 2000
“Вот Б-г спасение мое, я полагаюсь на него и не страшусь, ибо
сила и слава Вс-вышнего были мне спасением... ”
“Авдала!” Прощание с субботой. А через два часа, наверно,
прощание с Гошенькой. Вдыхаем благовония – пусть немного
утешат душу нашу, скорбящую по уходящему от нас дню Вечности,
зажигаем витую свечу и поднимаем пальцы рук, чтобы увидеть, как
отблеск ее ложится на ногти. Как от них он отражается, а кожей
поглощается, так же и свет Вс-вышнего в буднях теряется, а в этот
великий день – сверкает. Поднимаем бокал вина – до свидания, царица
наша, Суббота, до встречи через неделю... если доживем.
Всё. Суббота кончилась. Пора собираться в путь. Боюсь, что в
последний, Гоша.
Шалом стоит в дверях. В руках его фонарь – бьет на десятки
метров – он у Шалома, по-моему, с армейских времен. Специально
принес. Спасибо, Шалом.
Пять минут назад я позвонил Инне, и она сказала, что у них
какие-то проблемы с электричеством. Тогда Шалом побежал домой,
притащил этот прожектор. С таким хоть операцию делай. Но я не шибко
надеялся на операцию. Скорее всего укол – и всё.
На руках мы внесли Гошку в машину – я взял его под пах, а
Шалом – одной рукой (бицепс – с два моих) под грудь, а другой
придерживал мотающуся кудрявую голову, и положили на заднее
сиденье. Я сел рядышком с ним и положил эту голову к себе на
колени. Когда машина тронулась, я начал гладить, гладить его,
словно хотел нагладиться на всю оставшуюся жизнь. Я чесал ему уши,
целовал в сухой горячий нос, а потом вдруг отключился. Это был не
просто сон – темнота и пустота проглотили меня подобно ночи,
которая проглотила горы, мимо которых мы ехали – без остатка.
Очнулся я уже когда мы въехали в Городок. Я объяснил Шалому, как
ехать, и через несколько минут мы притормозили у Инниного дома.
Вынесли Гошу из машины и поставили на ноги. Он помочился
(я ведь никакой еды ему с утра не давал – все равно рвало – но поил
весь день) и вдруг... пошел. Сам. Своими ногами. Какая-то последняя
отчаянная надежда – как наша осветительная ракета над Городом – а
вдруг? Однако его тут же занесло направо. Он закачался и свалился
бы, если бы мы с Шаломом не подхватили его и не понесли на руках.
Инна и ее муж Лева уже ждали нас. Как я и предполагал,
армейского фонаря оказалось достаточно – по крайней мере для
осмотра. А что касается операции, где-то внутри еще трепетало
перышко надежды, что в ней есть какой-то смысл.
Мы водрузили Гошку на металлический стол – тот самый, на
котором он дергался, когда Инна в первый раз вырезала ему опухоль.
Сейчас она осмотрела животное.
- Я могу удалить ему полчелюсти, - заключила она
наконец. – Скорее всего он этой операции не выдержит даже с
капельницей. Если выдержит, это продлит ему жизнь от силы на
несколько недель. А потом новые мучения и...
Я замотал головой. Значит... В памяти всплыл старый идиотский
анекдот:
“- Кто там?
- Это я – смерть твоя.
- Ну и что?
- Ну и всё.”
Страшнее всего было то, что еще при живом Гошке мы начали
обсуждать, как потом поступим с его телом. Он, конечно, лежал и
ничего не понимал. Но мы-то понимали.
Инна сказала, что есть три варианта. Первый – оставить его
тело здесь, а завтра утром специальная служба заберет его, чтобы
отправить в печку. При этих словах я почувствовал, как пламя
пробегает по моей коже, и вариант отпал сам собой. Можно было
устроить ему погребение на специальном кладбище, да еще с
памятником. Без сомнения, такое решение было бы самым правильным,
но реализация его стоила три с половиной тысячи, а, поскольку
громогласное заявление охранной компании о грядущей премии в
пятьдесят тысяч выдающемуся бойцу антитеррористического фронта
Рувену Штейнбергу осталось громогласным заявлением, мраморное
изваяние глядящего вдаль Гошки, по-ленински выбрасывающего вперед
правую переднюю лапу, рассеялось сизым дымом. Оставалось третье –
забрать бедного пса и похоронить в Ишуве.
Инна нашла какой-то здоровенный мешок из-под собачьей еды
и прислонила его к металлической ножке стола, на котором лежал
Гоша. Затем она тихо произнесла:
- Сейчас я ему дам общий наркоз. Мы все выйдем, а вы, Рувен
можете побыть с ним, покуда он не уснет. Тогда уже вы выйдете, а я
вернусь и сделаю ему окончательный укол.
Окончательный укол...
Когда Инна вспрыскивала Гошке снотворное, Гошка вдруг в
последний раз осмысленно взглянул на меня. Инна вышла, и мы с моим
любимцем остались вдвоем. Было темно, лишь фонарь за окном освещал
блестящий металлический стол, а на нем белеющую голову и передние
лапы.
- Прощай, мой песик, - бормотал я, глядя ему в мутнеющие глаза
и гладя шерсть, свернувшуюся жесткими колечками на морде и на
голове. – Прощай, мое счастье, прощай моя радость. Когда-то мы
гуляли с тобой по Ишуву, и ты, наслаждаясь горным раздольем, убегал
от меня, но всегда всегда, всегда возвращался. А теперь ты
убегаешь, чтобы уже не вернуться.
* * *
Когда я через двадцать минут вернулся с улицы в кабинет
Инны, столик был уже пуст. Лева и Шалом всё сделали, мне осталось
только расплатиться с Инной и влезть в машину, в багажнике которой
лежал Гоша. Мы двинулись в путь.
- Рувэн, дай мне, пожалуйста сыгарэту, - заявил Шалом, и,
как я ему ни был благодарен, про себя отметил, что в такую минуту
он мог бы попросить на иврите, а не соваться со своим комичным
”русским”.
Сам я прикуривал сигарету от сигареты.
- Где мы его похороним? – спросил я.
- Ест одно место, - опять по-русски ответил Шалом, глядя на
виляющую во тьме разметку шоссе и наконец-то перешел на иврит. –
Наверху, там, где начинается грунтовая дорога, ведущая к новым
виллам, которые стоят на краю Ишува. Там и земля помягче. Будет
твой пес лежать у дороги...
Хорошее местечко. Когда Гошка был здоров, мы с ним
частенько там гуляли.
Минут через двадцать мы въехали в арабскую деревню, и тут
невесть откуда взявшаяся кошка бросилась к нам прямо под колеса.
Шалом не то, что притормозить – охнуть не успел. Только произнес
сквозь зубы:
- Shit!
- Она погибла? – спросил я.
- Можешь не сомневаться, - мрачно произнес мой друг, похожий
в этот момент на пингвина и ворона одновременно.
Машина, везущая смерть, принесла смерть другому живому
существу. Смерть в багажнике и смерть под колесами. Смерть
притягивает смерть.
Еще через двадцать минут мы въехали в Ишув. Заскочили к
Шалому за тяпкой потому, что лопата нашу каменную землю не возьмет.
Однако, когда мы свернули на грунтовку, выяснилось, что по левую
сторону ”шоссе” земля в прямом смысле каменная, и тяпка здесь не
эффективнее лопаты, а по другую сторону, над которой нависает
двухметровая стена – плод метаний бульдозера - с этой стены
спускаются канализационные черные стояки, то есть, судя по всему,
наверху будут действительно строить виллы, а что будет здесь – не
знает никто. Равно как никто не сможет предсказать, какая судьба
постигнет Гошенькину могилку.
Все эти соображения я изложил Шалому. Тем не менее он вылез и
пару раз долбанул тяпкой по каменной коросте слева от грунтовки.
Плюнул, забросил тяпку в машину и сел за руль.
- Попробуем еще где-нибудь.
В другое время я бы вдоволь порезвился на тему того, что, как
всегда, его предложения подкупают оригинальностью и конкретностью,
но сейчас я и сам был немногим живее того, кто лежал в багажнике в
мешке из-под собачьего корма.
Мы проехали один квартал, свернули налево и вырулили чуть ли
не к самому хребту, под которым на склонах горы располагалось наше
поселение. Земля была здесь, ну может, чуть получше, чем возле
грунтовки, но напротив площадки на краю обрыва, по которой начал
остервенело стучать тяпкой Шалом, высилась груда белого гравия,
возможно предназначенная для каких-то работ в находящейся в трех
шагах школе для мальчиков, а возможно, кем-то забытая и покинутая,
ибо все имеет свои границы, кроме бардака и бессхозяйственности,
творящихся в Ишуве.
Пока я собирал прибитые ветром к тротуару целофановые пакеты и
набивал их гравием, чтобы потом насыпать над Гошей холмик, Шалом
полностью справился с рытьем ямы – не знаю уж насколько глубокой –
и крикнул мне:
- Тащи!
Я вздрогнул. Ну пожалуйста, Шалом, избавь меня от этого! Но,
взглянув в сторону Шалома, я лишь увидел мелькающую с несусветной
скоростью на фоне черного неба белую тяпку, понял, что Шалом
справился с ямой хоть и полностью, но не окончательно, и поплелся к
машине. Открыл багажник и вытащил мешок. Потащил к яме. Мешок был
очень теплый, и всё время чудилось – Гоша в нем шевелится.
ЗА ОДИННАДЦАТЬ ДНЕЙ ДО. 7 ТАММУЗА. 17 ИЮНЯ. 630
«Пошевелив пальцами ног, Степа догадался, что лежит в носках,
трясущейся рукою провел по бедру, чтобы определить, в брюках он или
нет, и не определил.» Ну в точности я!
И ведь выпил-то два жалких стаканчика, и то не выпил, а в меня
их влил Йошуа , когда Шалом, похоронив Гошку, передал ему меня с
рук на руки. Эти стаканчики помогли мне закемарить на диванчике в
салоне Йошуа , зато теперь дали возможность узнать, что ощущал
некогда проклятый мною выкрест-священник, когда добирался до дому,
получив топором по затылку.
Умывшись и почистив зубы я немного очухался, но тут вернулся с
молитвы Иошуа и стал изгиляться на предмет того, что бы это
значило, когда один «русский» вдруг становится иллюстрацией к
американской поговорке «пьян, как двое русских».
- А что, я был здорово того? – слабым голосом спросил я,
предварительно прочистив горло.
В-общем-то мне было безразлично, что он скажет. Я окончательно
проснулся, и понял, что в мире главное. Главное – что Гошки нет. На
тот момент так оно и было. Все остальное – пыль.
- Да нет. Это я так. Заглотнул – и дрыхнуть. Пьяным не был.
Мертвым был. Да и сейчас – хаваль аль азман!
- Я не мертвый, Гошка мертвый.
Первая ночь без Гошенькиного храпа в углу. Первое утро без
прогулки с Гошенькой. И неотвязная мысль – а вдруг тот смертельный
укол не подействовал, и Гошка, очнувшись, дергается, бьется в яме,
которую я сам засыпал белым гравием.
Иошуа молчал.
- Иошуа, может, у тебя есть таблетка какая или травки осталось со
времен твоего домракобесного существования? Жить – невыносимо.
- А вот это нельзя, - серьезно сказал Иошуа.
- Так ведь я в жизни не пробовал! От одного-то разочка что будет?
- Спрашиваешь? Что будет? Вот! – с этими словами он нырнул под
стол так, что одна тощая попа, обтянутая серебристыми джинсами
осталась торчать наружу. Из-под стола послышались странные звуки,
будто он щелкает костяшками огромных счет. Наконец, он вылез,
причем, пожелтевшая за недели заживания раны повязка на левой руке
приобрела вдруг отчетливо серый оттенок. Но лазил он, как
выяснилось не за этим.
- Я покажу самую страшную свою картину, - объявил он.
Любопытное определение, правда? Взору моему предстало скромных
размеров полотно в покрытой светлым лаком простенькой деревянной
рамке. Очевидно, такие вот рамки там внизу и щелкали.
Я посмотрел на саму «страшную картину». Ну очень страшно!
Какой-то заплеванный подъезд, едва угадывался по краям шахты лифта,
занимающей девяносто процентов полезной площади. Шахта была
железной, и дверь тоже была железной, с сеткой. В Москве в очень
старых домах подобные лифты.
«Ну и что?» - хотел спросить я, но тут пот меня прошиб, потому
что я понял – «что». Дверь была воздушной. Невесомой. Она и не
могла ничего весить, потому что художник, равно как и зритель,
которому передавался восторг художника, был во временном состоянии
полного всесилия – высшего атеистического счастья, которое в этом
мире даруется лишь одним способом. Поскольку зритель был – я, то...
захочу – и сорву сейчас с петель эту дверь. А за дверью – шахта, с
железными боками, с голубой каменной спиной! Она поет, она зовет:
«Прыгни в меня! Прыгни, как прыгают со скалы в голубое море! Прыгни
– и полетишь, поплывешь!»
С трудом я, обкуренный или обколотый кролик, оторвал взгляд от
удава-лифта.
- Где ты это писал? – шепотом спросил я Иошуа.
- В Европе, - также шепотом ответил он.
- И в эту шахту кто-то бросился?
- Да. А я пытался.
- А тот, кто бросился, он?..
- Насмерть.
ЗА ОДИННАДЦАТЬ ДНЕЙ ДО. 7 ТАММУЗА.17 ИЮНЯ. 1000
Словно намертво приклеенный к стулу, сидел, я в своей будочке,
ощущая бесконечную боль в душе, жуткую боль в голове и острое
чувство омерзения по отношению к самому себе. Причину первого,
думаю, нет нужды объяснять. Причину второго – тоже. Что же до
отвращения к себе, и оно было вполне естественным, поскольку, не
успев утром заглянуть в свой пустой, вернее заполненный смертью,
дом, я поперся на работу в своем субботнем наряде – брюках, которые
двое суток назад были глаженными, и рубашке, которая двое суток
назад была свежей. В завершение пейзажа сообщу, что моих любимых
дезодорантов-спреев у Йошуа не оказалось. Хасиды, как и прочие
суперстрого соблюдающие товарищи, таковыми не пользуются. Пришлось
мазаться какой-то пакостью, отбивающей запах пота и не дающей
никакого другого взамен. Вот в таком состоянии я и дотрюхал до
своей будочки. Появись сегодня – не дай Б-же – террорист , вряд ли
я смог бы так же четко поработать, как одиннадцать дней назад.
Две вещи меня утешали. Во-первых, Йошуа обещал выкинуть из
моего дома все Гошкины миски, банки с едой, шприцы, коврики (зимой
моему сибариту линолеумный пол казался чересчур холодным, пришлось
создавать персональный уют) и вообще, всё, что как-то напоминало
мне о дружке. Всю эту стерилизацию эшкубита и памяти Йошуа
провернет нынче же вечером, до моего прихода. Во-вторых, я
надеялся, что меня сегодня никто не будет трогать и я смогу плакать
до упора. Зря надеялся.
В десять заявился Игорь. Он уезжает в Тель-Авив, будет
работать охранником, беречь наш покой и сон. За тридцать шекелей в
час. Свежо предание. Хотя, конечно, сейчас зарплаты охранников
выросли. Они в Израиле, как и поселенцы, входят в группу
риска.Интересно, кто из обитателей нашей солнечной страны в нее,
родимую не входит? Взрывы гремят от Хайфы до Беэр-Шевы. Как пелось
когда-то, « Поедешь на север, поедешь на юг – везде тебя встретит
товарищ и друг». Короче, я должен вместе с Игорем отправиться к
Дамари и попытаться выколотить из последнего деньги, которые тот
ему задолжал, а платить не собирается.
Я уже раскрыл рот, чтобы, пробившись сквозь поток его
слов, сообщить, что у меня Гошка умер, но тут же тетя Совесть
спросила меня:
- Зачем? Ну отстанет он от тебя. Ну останется без своих
денег. Ты что, этим Гошку воскресишь? Или ты хочешь картинно – “У
меня горе, а я, такой благородный, всё равно бегу помогать
несчастному пришельцу”. Да, пожалуй, так эффектнее всего – он
потопчется на месте, дескать, ладно, извини, я пойду... а ты эдак
по-барски:”Ах, что ты, что ты! Конечно же, я с тобой!”
В-общем, преисполнился я такой злости на себя, отвратного,
что даже не потребовалось особого усилия воли для прихода в чувство
и похода с драгоценным инопланетянином на край света, вернее,
Ишува. Правда, встал вопрос, кто подменит меня на часочек. У Яакова
пелефон был закрыт. Пришлось звонить Йошуа . Услышав мой не то, что
бы бодрый, но деловой, а не траурный, голос, Йошуа сказал: “Хм...”
что значило: “Бесчувственное ты бревно, Рувен Штейнберг. Забыл уже
о своем безвременно ушедшем. Какие-то гешефты с Игорем крутишь.” Я
не стал объяснять ему, какие, и через десять минут Йошуа был на
месте. Мы с Игорем выскочили на улицу и помчались вниз по тротуару
так, что кипарисы, туи, пальмы, смоковницы, акации, рожковые
деревья, каштаны, оливы и сосны зачастоколили по обочинам. Когда мы
вошли в гастроном и сразу нырнули в расположенную слева от
торгового зала пышно именуемую конторой каморку Дамари, уставленную
доверху ящиками с консервами, колой и т.д., самого Дамари в ней не
было. На столе размещался какой-то прибор с длинным косым экраном.
Позади стола стоял пустой стул, и, его, чудилось, проминает своими
телесами привидение босса, упершее локти в белую гладь стола. Пока
я воображал, как за столом бычится призрачный Дамари, появился
настоящий Дамари, и мы все трое принялись орать. Игорь и Дамари
орали каждый на своем языке – Игорь на молдавском, очевидно, чтобы
мне легче было понять, Дамари на иврите за незнанием никакого
другого, а я – на двух сразу - Игорю на русском, Дамари на иврите,
иногда наоборот. Затем Игорь соблаговолил перейти на русский, и
постепенно выкристаллизовалась проблема. Оба соглашались, что Игорь
должен получить триста девяносто два шекеля, но Игорь, который
переселялся в Тель-Авив, требовал “деньги на бочку”, а Дамари
заявлял, что у него в данный момент наличных нет и что он готов
заплатить в день, когда всегда платил Игорю зарплату, то есть
одиннадцатого числа, в данном случае, июля. Игорь опять заорал, что
ему нужны деньги немедленно. Дамари состроил рожу настолько
презрительную, что даже мне захотелось дать по ней, и предложил
выписать отсроченный чек. Короче, мне это всё надоело, и я – благо
только недавно в Городке деньги с коспомата снимал – сунул бедному
Игорьку четыреста шекелей и потребовал с Дамари обязательства
отдать одиннадцатого июля мне всё до копейки.
Дамари и Игорь без слов, одними глазами сообщили друг другу,
что таких, как имярек, нужно расстреливать до зачатия, и разошлись,
хором хмыкнув “Лехитраот”. После чего Дамари отправился зашибать
деньги, из которых через двадцать пять дней он отдаст мне четыреста
шекелей, а Игорь поплелся в свою конуру – полуразрушенный эшкубит,
куда кошки давно не рисковали залезать, опасаясь бездонных проломов
в полу и скорпионов.
Я между тем задержался в магазине, в основном, чтобы купить
флакон дезодоранта, но по пути к стойке с химикалиями свернул к
полке с мясными продуктами. Месяц назад я решил побаловать Гошку и
вот, стоя на этом самом месте, минут пять буриданил, выбирая ему
колбаску повкуснее. Теперь, вспоминая это, я закусил губу до
крови, чтобы не разреветься, как баба.
Нет, ничего не буду говорить Игорю про Гошку. Во-первых, всё
равно я его поставлю в неловкое положение хотя бы задним числом –
вот, мол, у меня такое горе, а ты со своей ерундой. Во-вторых,
парень и со мной и с Ишувом навсегда расстается. На фига мне
портить ему настроение. Он ведь обожал Гошку, мог возиться с ним
часами.
В этот миг зазвонил пелефон.
- Ты скоро?
Как всегда. Нет, чтобы – “привет, Рувен, это я, Йошуа . Я
очень по тебе соскучился.”
Я вздохнул.
- Скоро. Вот только Игоря провожу.
-Куда?
-Что«куда»?
- Куда проводишь?
- Как “куда”? – Я забыл, что ничего Йошуа не рассказал. – Он
же уезжает из Ишува.
- Что?!!!
- А что? - в свою очередь изумился я и вдруг понял, “что”. И
прямо-таки потом покрылся. Ведь после трех наших безрезультатных
походов в лес основным доказательством невиновности Игоря было то,
что он никуда не уезжает из поселения...
Мысли цеплялись друг за друга, как вагоны: нас раскусили –
выждали время – убирают из Ишува своего человека. А Игорь – во
дает! Нет, чтобы слинять втихаря от меня, а то ведь еще и зовет
проводить!
* * *
Когда я добежал до его эшкубита, он уже выходил с огромным
рюкзаком за плечами, чемоданом в левой руке и некогда подаренном
мною полутораметровым вентилятором в правой.
- Игорь! – крикнул я, подбегая. – Подожди!
Игорь с деланым удивлением поставил вентилятор на землю.
- Никуда ты не поедешь! – заорал я. - Я знаю, ты всё это время
работал на арабов, ты организовал убийство пацанов на баскетбольной
площадке, ты...
Я начал доставать свою “беретту”. Наверно, если бы не
бессонная ночь, не особое, скажем так, состояние из-за Гошкиной
смерти, не похмелье, я не был бы полным идиотом и сообразил бы
достать ее гораздо раньше, а не оказавшись от Игоря на расстоянии
его вытянутой руки с кулаком, причем кулак этот был величиной с мою
голову. Или показался мне таким, когда врезался мне в челюсть.
Солнце, которое зависало над хребтом, улетело налево и
скрылось из виду, а затем, после того, как моя башка впечаталась во
что-то твердое, впоследствии оказавшееся стеной эшкубита, и вовсе
померкло. Стало тихо.
ЗА ОДИННАДЦАТЬ ДНЕЙ ДО. 7 ТАММУЗА. 17 ИЮНЯ. 1130
Гоша лежал в тишине на металлическом столе и вновь шептал мне
глазами:
- Я жить хочу! .. не надо... я очень жить хочу... ну
пожалуйста...
Глядя на его белеющие в темноте голову и лапы, я услышал
собственное всхлипывающее “прощай!” Потом всё исчезло.
Но ненадолго. Я вдруг услышал, как в нескольких сотнях метров
отсюда в могиле шевелится проснувшийся Гошка. Я увидел его в
темноте. У него не было рака, он был совсем здоров – вот только
никак не мог вылезти из мешка да задыхался под землей. Его
только-только прояснившиеся глаза снова стали закатываться. Я
понял, что нужно бежать, спасать его, выкапывать, я дернулся – и
открыл глаза.
После темноты могилы солнечный свет на мгновение ослепил меня.
Затем его заслонила милая мне птичья рожа Шалома.
- Ну, прочухался? – осклабился он, подавая стакан воды. Слово
«протшухалса» он, разумеется, произнес по-русски.
Я выпил воды и тотчас же вернул ее обратно, а заодно и
бутерброды с моим любимым скандинавским сыром, которые мне
заботливо снарядил в дорогу Йошуа и которые я, измученный бодуном,
без всякого на то аппетиту впихивал в себя минут за сорок до
появления мерзавца Игоря. Последним вышел кофе – вкусный крепкий
“Нес-кафе” без молока, который я принес себе в бумажном стакане из
учительской.
Я огляделся по сторонам. Вдоль стен - дивизии книг. Портрет
первосвященника с урим ветумим на груди. Да ведь это комната
Шалома. Как я сюда попал?
Словно услышав мой вопрос, а может, из-за того, что он у меня
был написан на раскрашенной Игоревым кулаком морде, Шалом пояснил:
- Звонит мне Йошуа : “Срочно мчись к Дамари. Там, внизу, логово
Игоря. Среди заброшенных эшкубитов. Похоже, что-то стряслось с
Рувеном.” Я по наивности говорю: “А в чем, собственно, проблема,
ведь если что, Игорь ему и поможет?” “Поможет. На тот свет
отправиться. Дуй!” Я и дунул, но, правда, не очень быстро,
поскольку сделал некоторую поправку на подозрительность и
холерический темперамент Йошуа . А зря. На сей раз он был
совершенно прав. Особенно я корю себя за то, что пропустил мимо
ушей всё, сказанное им про Игоря и, увидев Игоря садящимся в тремп,
не остановил его, а спокойно завернул на стоянку напротив
эшкубитов, вылез из машины и пошел искать тебя. Он пытался тебя
убить?
- Не уверен, - выдавил я еле-еле, поскольку передвигать во
рту язык мне было так же легко, как толкать забуксовавший в грязи
грузовик. – Просто врезал.
И сразу мысль: “А ведь мог убить, затащить в эшкубит, хрен бы
кто нашел.”
Следом – вторая мысль: “Не мог. Меня искать бы тут же начали
– я же с поста отпросился, Йошуа вместо себя поставил. Тело нашли
бы, и через пятнадцать минут вся армия была бы на ногах – он не то
что до Города, до ближайшей деревни не успел бы добраться. А так?
Как нам его искать? Обращаться в полицию: объявляйте всеизраильский
розыск – этот чувак мне дал по башке? ”
* * *
Башка болела зверски – тройной болью – вчерашнее похмелье,
недосып и явное, хотя и не очень сильное сотрясение, которое мне
сделал заботливый Игорь. Но мало было того, что она болела, она еще
и кружилась. И когда я по прибытии в “Шомрон” вышел из Шаломовой
“Cубару”, ноженьки у меня заплелись, подкосились, и я,
воспользовавшись тем, что бдительность Шалома и выскочившего ему
навстречу Йошуа ослабла, с размаху шмякнулся на траву-мураву.
Друзья подняли меня и под белы руки повели на боевой пост. Со
стороны я вполне сходил за вдрызг пьяного, а мои конвоиры - на
более стойких собутыльников. Если бы кто-то из детей или учителей
увидел нас, пришлось бы объяснять: “Не волнуйтесь. Это мы Рувена на
работу волочем. Сейчас прислоним его к теплой стенке, и он будет
вас защищать.” К счастью, ни дети, ни учителя нас не видели. На
следующий день был назначен багрутный экзамен, и все были при деле.
- Ребята, - пробормотал я. – Побудьте немного со мной.
Боюсь, что сейчас от меня не шибко много проку, как от охранника.
Заодно и обсудим вопрос...
- ... как же теперь найти Игоря, - хором закончили все трое.
Помимо прочего надо было решить сопутствующие проблемы –
уверены ли мы на сто процентов, что Игорь работает на НИХ и что
делать с дебилом, который, имея все шансы задержать гада, вместо
этого попросту спугнул птичку.
На первый вопрос ответ был – единодушное “Да”, что же касается
второго, все сошлись на формуле ”сам напортачил – сам и исправляй”.
Только вот как исправить? Двое из участников Особого совещания
устремили вопрошающий взор на третьего, то бишь меня. Несчастного,
головокружимого. Подразумевалось, что в моем сотрясенном мозгу
должна созреть какая-то идея, но в нем лишь каруселью кружились
образы - Гошкина морда во тьме, гигантский кулак Игоря, неумолимо
приближающийся к моему лицу, солнце улетающее куда-то влево...
Наконец, Шалом первым прервал молчание:
- В какой газете было объявление?
“Инфомаркет” за... за какое же число?
Если его уже приняли на работу, значит, больше это
объявление не печатается. И самое главное. Ну, мы дозвонились. Что
дальше?
«Ах, у вас такой-то работает? Так он работает еще и на
арабов. Вы ему ничего не говорите, а мы приедем и заберем его. Кто
мы такие? Рувен, Шалом и Йошуа .»
- Ну, зачем уж так? – возмутился Шалом. – Мы же можем
придумать какую-нибудь солидную причину.
- Здравствуйте, я его двоюродный дедушка из Кишинева. Иврит
выучил в кружке при ЖЭКе (бедные Шалом и Йошуа ни хрена не
поняли). Вы уж не говорите ему, что я приехал. Пусть будет приятный
сюрприз.
Шалом потупился. Кисточка нависла над носом.
- Слушайте, - в отчаянии воскликнул Йошуа . – А может, всё
же в полицию?
- В ШАБАК! - хором гавкнули мы с Шаломом. У меня от
восторга даже голова слабее болеть стала.
- Не понимаю, - развел руками Шалом, - почему ты до сих
пор никуда не обратился со своими догадками насчет “Союза
Мучеников”?
Бедный Йошуа чуть ли не заподлицо вжал голову в плечи.
“Ну всё, - подумал я. – Наизгилялись. Хватит. Что делать-то
будем?”
- А есть у него какие-нибудь связи, контакты? – безо всякой
надежды спросил Шалом.
- Откуда я знаю? Мне он не докладывался.
Стоп. Нет, докладывался. “Слушай, Рувен, найди мне телку.”
Я, естественно, ответил, что с телками не общаюсь – не пастух, чай,
и не работник мясокомбината. Он еще обиделся. А через два дня
встретились в Городке на тремпиаде. “Ты откуда?” ”Из Тель-Авива.” А
рожа довольная!
Ну и что в этой ситуации делать прикажете? Обходить все
массажные кабинеты? Да нет, на массажные его кошелек не потянет.
Чего попроще, поуличней. Он же не миллионер, а иностранный рабочий.
- Рувен, а где в Тель-Авиве кучкуются иностранные рабочие?
Это не Йошуа спросил и не Шалом, это я их устами спросил сам
себя, а теперь отвечаю:
- Возле старой таханы мерказит.
Отлично. А когда мы туда поедем? Хороший вопрос. Он ведь
теперь охранник, мой, так сказать, коллега. Когда ж ему теперь
бегать по телкам да по пиву с водкой ударять? Эх, узнать бы, какой
у него график, да как? Постойте, постойте! А сегодня?
Будем рассуждать логически: он приезжает, обустраивается,
приступает к работе... С
завтрашнего утра...или с сегодняшней ночи? В первом случае он нынче
же вечером отправляется по пиву и по бабам. Во втором – только по
пиву. Как бы то ни было, если и ловить его в злачных тель-авивских
местах, то ближайшим вечером.
Еще один вариант – он вообще никуда не устроился работать. Все
эти разговоры – лапша на уши. Арабы ему хорошо заплатили, и он
сматывается из Израиля. Предположим, самолет завтра утром... или
днем... или вечером... В любом случае сегодня он даст отходную в
каком-нибудь кабаке, переночует в ночлежке или у проститутки -
короче, ловить его надо сегодня.
А если уже улетел? Улетел так улетел. Как в анекдоте про
наркоманов – “Вася умер, да? Значит, за маком не пойдет?”
Кстати об ”умер”. Не исключено, что арабы заплатили ему не
серебром, а свинцом («Кесеф» на иврите – и «серебро» и «деньги»). Иными словами, он уже получает за свои
подвиги жалование в иных мирах. Тогда тоже сегодняшняя операция не
что иное, как очистка совести.
Подводим итог – либо он у старой таханы не появится вообще,
либо появится через несколько часов. Значит, и ехать надо в
ближайшее время. Беда лишь в том, что я сейчас
маловысокодееспособен.
- Сами поедем, - сжалившись надо мною, сказал Йошуа . – С
Шаломом. Мы его узнаем.
- И что дальше? – спросил я. – Ты даже не сможешь довести до
его сведения, чтобы молчал и шел куда велено. Поймите, ребята, ваша
внешность сразу бросается в глаза, а я, если кепку натяну на кипу
да заправлю цицит в брюки, как на кладбище, могу сойти, если не за
молдаванина, то за русского бомжа. Учтите, в случае потасовки все
вокруг будут за него – он для них свой. А вот если я, “русский”,
по-русски объясню им, что он стучит арабам, от чьих бомб взрываются
не только “марокканцы” и даже обычные олимы, но также и бомжи с
гастарбайтерами, то есть шанс выбраться живым из переделки.
- Но ты же болен, ты же не можешь никуда ехать, - закричал
Шалом.
- Не могу, - согласился я. – Но должен. Теперь вот еще что. Мы
вычислили, где он, с большей или меньшей степенью точности. Однако
всё предусмотреть невозможно. Остается вероятность того, что он
явится к тахане не сегодня, а скажем, завтра, через три дня, через
пять дней. Какие принимаем меры на этот случай?
Молчание. Наконец Йошуа рожает:
- Будем ездить каждый день.
- Гениально. Шалом, во сколько тебе обойдется бензин?
- Боюсь, что хорошо обойдется, - сказал Шалом.
- Понятно. А конкретнее?
- Ну, из Ишува в Тель-Авив не меньше двадцати шекелей.
- Отлично! – обрадовался я. – И обратно двадцать. Итого
сорок. Он запросто может появиться через пять дней. Сорок на пять –
двести. То есть мотаться каждый день, забросить все дела и еще
выложить сотни шекелей. Шалом, что это ты погрустнел? Ты, чай, с
детьми
любишь по вечерам сидеть? Перебьешься. Вот так-то. Не нравится? И
мне не нравится. Да у нас так ничего и не выйдет. Попробуем
по-другому. К этим двустам шекелям докладываем каждый еще по сто
шекелей – у кого нет, пусть по дороге снимет по коспомату – короче
говоря, с носа по сто семьдесят шекелей, и делаем там себе
информаторов. После минхи выезжаем. А пока ты, Шалом, выясняешь у
Дамари фамилию Игоря и всё, что он про Игоря знает, а ты, Йошуа ,
бежишь к Яакову – он, небось, спит, зараза, и пелефон отключил – и
договариваешься с ним, чтобы он был здесь вместо меня к пяти
тридцати.
* * *
До пяти тридцати я решил лечиться горячим чаем. В такую
жару это, правда, создавало угрозу теплового удара, проще и
приятнее было бы глотать ледяную воду, но я почему-то
посчитал, что именно чай мне поможет. Я вливал в себя третий
стакан, когда в окошко моей
будочки втиснулось неулыбающееся лицо десятиклассника Йорама
Гефена. Первая мысль, влетевшая в мою больную голову, была, что
родись он в России, точно был бы Юркой Виноградовым.
- Рувен, - тихо сказал Йорам, и его вечно смеющиеся глаза
погрустнели. При этом уши его торчали в разные стороны так, словно
он их минимум полгода держал на распорках. – Рувен, Авиноам не
приехал.
“Какой Авиноам?” – чуть было не вырвалось у меня, настолько в
тот час был я далек от всего вокруг. Однако я мигом понял, о ком
речь, и спросил:
- Ты звонил ему?
- Звонил. Пелефон закрыт. К телефону родители его зовут, а он
отказывается подходить.
Я достал свой пелефон.
- Говори номер.
- Как, вот прямо сразу?
- Нет, сначала спляшем, споем. Ну что ты застыл, как барельеф?
Давай номер.
- Ноль два...
- Это я догадался. (Для несведущих – район Иерусалима и половина
“территорий” имеют код ноль два).
- Сейчас я посмотрю в моей телефонной книге.
“Посмотреть в телефонной книге” означало нажать на
соответствующую кнопку пелефона
с тем, чтобы выскочил искомый номер.
- Девять – девять – четыре – три – пять – два – один.
Я набрал номер. Щелчок и последующее басистое “Алло” сообщили,
что мой зов не остался без ответа.
- Как его фамилия? – шепотом спросил я у Йорама, прикрывая
рукою.
- Амар, - подсказал тот.
- Алло, мар Амар... – начал я и почувствовал, что вляпался в
какой-то дурацкий каламбур. Потом решил поправиться и вновь
поприветствовал его – “адон Амар!” Получилось нечто вроде ”Адон
олам”.
Тут я окончательно смешался и, чтобы выпутаться из идиотского
положения, взял быка за рога:
- С вами говорит Рувен Штейнберг, охранник из ешивы “Шомрон”. Я
хотел бы поговорить с Авиноамом...
- Я бы тоже хотел с ним поговорить, - ответил грустный бас. –
Беда лишь в том, что моего, равно как и вашего желания – увы –
недостаточно. Нужно еще желание Авиноама, а вот оно-то как раз
напрочь отсутствует.
- Понимаете, я надеюсь растормошить его. Вы не могли бы просто
передать ему трубку?
- Он не возьмет ее.
- У вас телефон с антенной?
- Да, - явно недоумевая, ответил мар Амар.
- Тогда приложите трубку к его уху.
Если до той минуты я не знал, можно ли пожимать плечами по
телефону, то тут ощутил физически, как это делается на
противоположном конце провода, кстати, несуществующего, ведь я
говорил по пелефону. Затем треск, который бывает, когда переносят
трубку из одной комнаты в другую, прекратился, и наступила полная
тишина. Я понял, что Авиноам меня, хотя и не слушает, но слышит.
- Здравствуй, Авиноам, - сказал я. – Ты мне очень нужен.
Никто, кроме тебя, не может мне помочь. Ты лучше всех ребят
разбираешься в психологии своих сверстников. Помоги мне,
пожалуйста. Мне очень, очень плохо.
- Что случилось? – прошуршало где-то на Северном полюсе.
- Авиноам, я не знаю, что мне делать. Я в отчаянии. Видишь
ли, у меня есть сын...
Шестым чувством ощутил я, как в трубке вздрогнули. Сбивчиво
поведал я свою скорбную повесть.
- ...и вот его у меня отобрали, забрали, украли. А он – всё,
что у меня есть. И если я сейчас проиграю, я не смогу жить – ты
понимаешь?
- Понимаю, - прошептал он уже отчетливо, и я понял что нашел
верную ноту. Тем более, что говорил правду. Я снова начал
рассказывать – теперь уже в подробностях – о том, как Мишка любил
шабаты, пуримшпили, седеры. О том, как он в пятилетнем возрасте на
пасхальном седере прослушал всю «агаду» и так красиво заплел
раввину цицит в косичку, о том, как на пуримшпиле артисты выдернули
его из первого ряда и подняли на руки, как
символ спасенного еврейского народа, как его, неполнозубого,
сфотографировали, и фотографию напечатали в различных журналах,
еврейских и нееврейских, о том, как в шесть лет он сказал маме:
“Ты, пожалуйста, со мной в таком тоне не разговаривай. Я, между
прочим...”
Авиноам молчал, но слышно было, как он в своей Офре шмыгает
носом. Он слушал, а я говорил. Нет, не я говорил, а слова бежали
сами по себе, подгоняемые кнутами боли за Авиноама и за Мишку. И
надо всем – необоримо – за Цвику.
Потом эти слова вдруг остановились, как вкопанные,
посторонились и вежливо пропустили меня вперед. Тогда я сказал:
- Завтра я буду звонить своему сыну. И мне нужно, чтобы ты был
здесь, рядом.
- Я буду рядом.
ВОСЕМНАДЦАТОЕ ТАММУЗА. 1920
Рядом со мной убили шафанчика. Он прыгнул на камень и оказался
почти на уровне моей груди, и тогда пуля, которая предназначалась
мне, сбросила его мне под ноги. Я видел, как застыли его черные
глаза, как вытянулись лапы, как ему разворотило брюшко. Я видел
кровь на сухой желтой траве и сухой желтой земле. А потом еще
подтемнело, и уже ни крови, ни глаз – лишь силуэт да белеющие в
сумерках клочья светлой шерсти, торчащие из тушки, либо сорванные
пулей и валяющиеся рядом с тушкой. Он был неподвижен, как Гошка,
когда его усыпили.
В Талмуде сказано, что приносимое в жертву животное это как бы
замена человеку. Грешнику словно говорят: “Смотри, как гибнет ни в
чем не повинное существо. Это из-за тебя. Смотри, как его режут,
разделывают и сжигают. Это должны были бы сделать с тобой.” Неужели
несчастный зверек заслонил меня своим пушистым тельцем? И пуля,
которая вошла в него – та, что мне предназначалась? Или еще другие
ждут в загашнике?
Арабов четверо плюс мой старый знакомый, который, впрочем, не
совсем араб. Они явно не снайперы, но когда пятеро против одного,
не надо быть снайпером. Я сигаю за тот камень, на котором очередною
жертвою палестинского террора пал мой шофанчик – задним числом я
даю ему кличку “Гоша” – и хватаю шаломовский “галиль”. Кстати, бьет
он дальше, чем “эм-шестнадцать”. Правда, не так точно, но...
прорвемся! Веером выпускаю очередь. Арабы плюхаются на землю.
Залегают. Сухая трава от моих пуль загорается, и они вынуждены
отползти назад. Вот и хорошо. Но не очень. Потому, что оттуда они в
пять стволов начинают по мне палить, и мне из-за этого камня уже
носу не высунуть. Похоже, моя война закончилась. Пули – а мои
собеседники бьют одиночными – ложатся всё ближе и ближе ко мне. Это
значит, что арабы либо рассредотачиваются, чтобы обстреливать меня
с трех сторон, и тогда мне хана, либо подползают поближе – и тогда
мне тем более хана. Спасти меня может только чудо. Инстинктивно я
поднимаю глаза к небу движением Лисы Алисы в исполнении Санаевой в
“Приключениях Буратино” – “Какое небо голубое!” - и вижу, что оно
уже никакое не голубое, а темно-синее, почти ночное, только звезд
еще нет.
Пуля прожигает мою левую лодыжку. Вот черт! Постепенно боль
начинает как бы проявляться, а затем наращиваться и накапливаться в
ноге. Еще немного, и я уже кусаю губы, чтобы не завыть. Впрочем,
почему бы и не повыть? Они ведь все равно знают, где я
отсиживаюсь. Словно мне в ответ, за холмом взвывают сразу
несколько шакалов. Очень к месту.
Все мое сознание концентрируется на боли в левой лодыжке. Но
самый краешек его мучительно решает вопрос – как мне использовать
наступающую темноту. Ведь как-то ее использовать надо будет – это
удача, это счастье, что становится темно. Я должен, должен, должен
уйти, но как? Ага, они бьют откуда-то спереди, слева и справа. Пока
что я вне их досягаемости, и они отчаянно лупят в некую точку у
меня за спиной. Из чего можно будет сделать вывод, что как только
станет чуть потемнее, надо попытаться переползти назад, за эту
точку. Так, а что меня с ногой? Я щупаю рану. Фигня, царапина. Мы
еще поскрипим зубами. Плохо только, что они палят без передышки –
то одни, то другие. Слаженно ребятки работают – прямо квинтет
какой-то, а не банда. Я тоже бью одиночными наугад, высовывая дуло
то справа, то слева от моего камня. Это для того, чтобы они
прекратили приближаться. Они, правда, всё равно не прекратят, но
хотя бы потяну время. Оно работает на меня.
Стены темноты подступают ко мне всё теснее и теснее с обеих
сторон. Светлый экран камня, закрывающего меня от убийц, – большого
куба в половину моего роста – понемногу темнеет. Я поднимаю голову.
Экран неба все чернее, и вот-вот из звезд, кое-где уже
проступающих, скоро сложится “Конец фильма”.
Похоже, самая наглая из этих звезд – Венера. А может, это
Юпитер. Уж больно жирна. Наверно Юпитер. Мне даже кольцо мерещится.
Возникает острое желание очутиться рядом с Михаилом Романычем
– желательно, у нас в Ишуве, но на худой конец и Москва сойдет.
Только бы с ним рядом, а не с пулей в башке. Мне очень надо выжить.
Сейчас, когда идет драка за Мишку и когда появилась на моем
горизонте Двора, подыхать никак не входит в мои планы. Оно, скажем
так, и раньше не шибко входило, а уж нынче – тем более.
Ну всё, уже достаточно темно, можно рисковать. Я высовываю
дуло справа от камня и выпускаю очередь, долгую и протяжную, как
шакалье рыдание. Мой правый нападающий затыкается, очевидно,
припав к земле, а левый из своего угла, равно как и центрфорвард с
полузащитниками со своих позиций меня не достанут. Надо только
отползать одновременно назад и вправо. Что я и делаю, начиная
стрелять сначала вслепую, а затем вдруг вижу крайне правого. Он
бугром напрягся метрах в тридцати-сорока впереди меня. Стало уже
настолько темно, что я чуть было не принял его за валун, но он
неосторожно пошевелился в темноте, чего с валунами, кроме как во
время землетрясений обычно не случается. Я всаживаю в него очередь,
он отвечает мне стоном, возможно, последним в его жизни, который
вплетается в крепнущий к ночи шакалий хор. Я вновь убийца. Минус
один. А еще четверо ждут своей участи. Маясь ожиданием, они
начинают лупить по мне очередями, и я со всех ног перекатываюсь
назад, к моему злополучному камню, понимая, что теперь-то уж точно
судьба ему стать моим надгробьем. Чем дольше я копаюсь в ситуации,
тем больше убеждаюсь в ее безнадежности. Площадка за моей спиной
заканчивается ограничивающими ее каменными стенами. Перед арабами
стоит задача зайти с трех сторон, оттеснить меня от камня и начать
прижимать к одной из стен. Тут-то мне и капец.
Судя по тому, как ложатся пули, арабы правильно понимают свою
задачу. Меня это не очень радует. Я стреляю, не целясь, во все
стороны, они – тоже. В результате, скорее всего, будем квиты – в
кого-нибудь я да попаду, и кто-нибудь в меня да попадет. Короче
говоря, не видать мне ни Мишкиных серьезных серых глаз, ни
непристойно-голубых глаз Дворы.
Пуля, залетев откуда-то слева, отколупывает кусочек камня с
“моей” стороны, обдав меня пылью. Я инстинктивно отпрядываю. И
вовремя – пули начинают свистеть прямо передо мной, вернее между
мной и “моим” камнем. Все-таки им удалось зайти сбоку. Теперь
камень мне больше не защита. И вообще больше у меня защиты нет.
Всё. Меня ждет великое Никогда.
ЗА ОДИННАДЦАТЬ ДНЕЙ ДО. 7 ТАММУЗА . 17 ИЮНЯ. 16 | |