|
Наум Вайман
Музыка мифа
В воскресенье мы пошли с приятелями в «Гешер» на «Раба» по Башевичу Зингеру. Эпоха Хмельницкого. Зверствуют гайдамаки. У бедного еврея Яакова убили всю родню, а его самого в продали рабство грубым людям. Грубые люди живут по-скотски, только и знают что пьянствовать, развратничать и сквернословить. «Христа не распинали разве, и то затем, что не пришлось». А Яаков на горе обитает, к небесам поближе, пасет скот. Дочь хозяина, Ванда, плененная его красотой, бегает к ему «наверх», пытается соблазнить. Но ему этого похабства не надо. Он в Бога верует и чистоту блюдет. И дикарку учит, что любовь только в чистоте возможна, а иначе это и не любовь вовсе, а черт знает что. Дикарке так приспичило, что она готова на все. Даже иудаизм принять. А местные скоты ее к еврею ревнуют и коварные планы строят как Яакова извести. И вот однажды, напившись, подстрекаемые отвергнутым женихом Ванды, они, во главе с попом-пьяницей, поднимаются на гору и устраивают гнусную вакханалию. А Яаков еще пытается наставить их на истиный путь добра и милосердия, но они, соорудив крест, привязывают еврея к кресту и собираются сжечь заживо. Но в отличие от оригинального Распятия, тут происходит чудо: загоревшиеся ветви костра гасит проливной дождь. Дикари разбегаются, и тут прибегает Ванда, она не знала о том, что происходит, она освобождает любимого, трепетно ухаживает за ним и хочет любви. Он, покоренный ее милосердием, уже и не против, но она не «чиста», а микве под рукой нет, разве что река ледяная. Героическое исступление любви достигает апогея – Ванда принимает очищение в ледяной воде. Тут уж и Яакову крыть нечем, разве что собственным телом...
На том первое отделение и заканчивается. Приятель зевает. Кто-то на заднем ряду печально резюмирует на иврите (спектакль на иврите, большинство зрителей – израильтяне): «Напоминают нам, как страдал еврейский народ...»
В фойе ловлю и русскую речь. «Вот это настоящее искусство!» - говорит толстощекой жене интеллигентный, худой мужчина с бородой. «А тебе бы только сидеть целый день перед ящиком!» Как тут Бабеля не вспомнить, его «Ди Грассо», только там женщина говорит мужу после театра: «Босяк! Теперь ты видишь, что такое любовь?»
Второе отделение и я с трудом высидел (в первом был хоть какой-то сексуальный пафос). Яаков и Ванда «у евреев». Еврейки относятся к ней плохо, дразнят, она же притворяется глухонемой, но, умирая в тяжелых родах, невольно выдает себя. Однако гуманные евреи, оценив ее преданность и любовь, разрешают похоронить «гойку» по полной еврейской программе.
Если сравнить два отделения, то получается, что жизнь еврея среди евреев как-то обыденна, «неинтересна», почти постыла, а интерес, то есть пробуждение сил, драма, даже трагедия, возникает при «сталкновении миров», когда еврей оказывается «среди гоев». Вот тут-то и начинают – коса на камень – лететь во все стороны искры «жизни». Ибо жизнь – это война миров.
В спектакле нет «живых» персонажей, он скорее похож на театр картонных фигур, которые, подобно маскам, «представляют» характерные еврейские мифологемы и вместе составляют, как пазель, некую, знакомую всем, картину «еврейской судьбы». Собственно об этом я и задумался после спектакля: об «образе еврея», образе «еврейской судьбы». В сущности, о себе любимом. «Опыт самопознания». А поскольку «образ еврея» - один из центральных и важнейших образов европейской культуры (вот ты со мной запросто, а я – метафора!), то размышления о предмете сём – это еще и опыт культурного самоопределения.
Спектакль, как и роман Зингера, не случайно называется «Раб». Еврей – раб. Образ раба отрицателен во всех культурах. Раб – не только синоним побежденного, но и сдавшегося, не только покоренного, но и покорного. Во все времена победа оружия была победой богов и боги побежденных исчезали из пантеона. Такими, побежденными и обращенными в рабство, и, соответственно, отказавшимися от своего культа, хотела видеть евреев молодая христианская цивилизация. Св. Иоанн Хризостом из Антиохии (344-407) писал: «Отвержение и рассеяние дело рук Бога... Из-за Божьего гнева... евреи будут жить под ярмом вечного рабства». Социальная политика европейских властителей средневековья постепенно «опускала» евреев из положения привилегированной прослойки в Римской империи эпохи зарождения христианства, до положения «все еще граждан, но уже едва терпимых, граждан «второго сорта»», как пишет Эдвард Фланнери в своем исследовании христианского антисемитизма, и ниже, вплоть до полного «поражения в правах» и превращения в нацию социально гонимых и изолированных.
Но произошла странная вещь: евреи и в рабстве не оставили своей веры, проявляя в своем «упорстве» чудеса стойкости, не свойственной «рабскому образу». Эта «стойкость» не могла не производить впечатления на христиан (как в свое время мученическая стойкость первых христиан-евреев – на римлян и эллинов), внушая церковникам опасения за исход явной и тайной борьбы за «общий источник веры». Так Фланнери считает жесточайшие социальные меры против евреев, к которым, обладая государственной властью, прибегала Церковь, «следствием опасного соперничества». От позиции Павла, который учил в «Послании к римлянам», что Бог не покинет свой народ, что евреи споткнулись, но не упали, что в свое время они возвратятся, и их примирение станет «золотым веком» Церкви, последняя перешла на позиции обвинения в богоубийстве и оголтелого антисемитизма того же Хризостома, который называл евреев «самыми презренными из людей», «похотливыми, хищными, жадными, вероломными, бандитами», «закоренелыми убийцами, разрушителями, одержимыми дьяволом», которых «разврат и пьянство довели до облика свиньи», и т.д. Но преследуя евреев, обрекая их на роль жертвы, христиане загоняли себя в своеобразную идеологическую ловушку: роль жертвы весьма многозначительна в христианстве...
Что касается самих евреев, то они, уготовленную для них роль раба, играть никак не хотели, разве что раба Божьего, духовной власти своих гонителей не признавали, и, не смотря ни на что, именно себя полагали Божьими избранниками, веря в Мессию, предназначенного к царству над Миром. Таким образом евреи, оказывая ожесточенное сопротивление идеологическому давлению христианства, подкрепленному жестким социальным прессингом вплоть до грубого физического насилия, создали традицию «духовного сопротивления», которая будет питать уже вполне современных нам борцов против тоталитаризма.
Поэтому «Раб», написанный польским евреем, свидетелем Катастрофы, и поставленный в еврейском театре выходцами из тоталитарного государства, рисует (в первом отделении) образ духовного «диссидента», опирающегося, в отличие от дикарей, провозглашающих себя христианами, на универсальные моральные ценности, которые представляют притягательную силу для всех «людей доброй воли», особенно женского пола (как и было у истоков христианства). Любовь Ванды к Яакову - аллегория иудейского «соблазна» истиной веры. С другой стороны Яаков всем своим поведением, а в сцене распятия и, как говорится, «прямым текстом», являет собой истинное христианство, так сказать «тело Христово». Это еще один «образ», или, вернее, идея, особенно любимая в среде ассимилированного в христианской среде еврейства, что еврейство есть «тело Христово». Мысль эта проникла и в христианские круги, особенно после Катастрофы, когда жертвенность еврейского народа достигла апофеоза как свой тотальности, так и невинности.
А через день мы с женой попали, как по заказу, на «Пианиста».
Опять бутафорская «Катастрофа», как в «Списке Шиндлера» и в «Жизнь прекрасна». Один и тот же реквизит (нарукавные и нагрудные знаки, старые чемоданы, бараки и «пульманы») кочует из фильма в фильм, как фанерные салуны и бордели в американских вестернах. Спасибо, избавил Поланский от бутафорского дыма из печей крематориев. Правда, есть сцена «малого сожжения»: немецкие оккупанты складывают трупы повстанцев на улице Варшавы и поджигают их. Те же «картонные» образы «плохих» немцев и «хороших» евреев. Здесь, правда, еще и поляки «хорошие». Чтобы ясно было, что речь идет о жестокости, бьют сапогом по морде. Поланский имет здесь свое маленькое садистское удовольствие: вот задумчиво бредущему среди праздной и мирной толпы старику-еврею встречный немецкий офицер вдруг ударяет из всех сил в лицо (слабонервные в зале вскрикивают), мол, не ходи, где «люди» ходят, старик падает, но, утеревшись, поднимается, это «первый аккорд», немцы только что вошли в Варшаву и «попросили» евреев надеть повязки со звездой Давида, пока все тихо-мирно, главного героя, пианиста Шпильмана, с его польской девушкой (у них что-то платоническое) еще всего лишь не пускают в кафе, куда «евреям вход воспрещен», девушка возмущается, собирается устроить скандал, «стыд и срам», говорит она, но Шпильман отговаривает ее, но вот уж побили еще одного старика с бородой, вот заставили евреев, сплошь монструальных уродов и калек (что, видимо, должно подчеркнуть жестокость и бессердечие немцев – обижают убогих), плясать веселый танец краковяк под аккомпонемент еврейских же музыкантов, машина ужасов набирает обороты, евреев собирают и отправляют куда-то, и молодая красивая женщина наивно спрашивает у немца: «Извините, а куда нас отправляют?», на что немец в ответ неожиданно стреляет ей из пистолета в лоб, моя жена опять вскрикивает и закрывает лицо руками, а вот – старика в инвалидной каляске выкидывают из окна и тут же расстреливают какую-то семью, вот просто кого-то расстреливают (жена даже перестает вскрикивать), дети на улицах гетто умирают от голода, продолжаются, конечно, и избиения, но они уже воспринимаются, как ласковые забавы конвоиров... Но не подумайте, что евреи такие уж безропотные: в недрах еврейского народа зреет сопротивление, евреи сжимают губы, на непонятном для немцев языке поют воинственные песни и копят оружие, и вот начинается знаменитое восстание в Варшавском гетто, евреи героически сражаются и их беспримерный героизм получает высшую похвалу: польская пани (та самая, с которой у героя был платонический роман), рассказывая герою фильма о подавленном восстании, говорит: «Они дрались, как львы. Никто такого не ожидал.» Правда герой как-то безнадежно произносит: «Какой в этом смысл...», но горячая польская пани (она теперь замужем и беременна, но все равно, рискуя жизнью, спасает героя) объясняет еврею смысл борьбы и героизма: «Зато они погибли с честью!»
Герой фильма замечательный пианист, очень тихий, замкнутый, но благородный молодой человек из интеллигентной семьи. Отец его скрипач, сестра – адвокат, есть еще одна сестра, без особых примет, и брат, горячий и благородный молодой человек, исполненый бунтарского духа, и над всеми – излучающая домашнее тепло, заботливая мать семейства с эльгрековскими глазами. Несмотря на бури и невзгоды вокруг, они дружно держатся вместе, выручая друг друга и делясь последней коркой хлеба, всё кругом гибнет и идет ко дну, но славный корабль еврейской семьи держится на плаву до конца...
Чтобы не быть обвиненным в преукрашивании евреев, режиссер изображает и «плохих» евреев, полицаев и тех, которые торгуют, наживаясь на народном горе. Но режиссер не выдерживает «тона» и даже полицаи у него становятся «хорошими», помогая спастись брату пианиста (хотя тот в свое время с возмущением и оскорблениями отверг предложение вступить в их ряды), а потом и самому пианисту. Когда жителей гетто, в том числе и семью героя, депортируют в Треблинку, знакомый полицай, узнав героя в толпе, заталкивает его под вагон: «Беги!» Но герой рвется к семье через кардон полицаев, а те сомкнутым строем, взявшись за руки, не дают герою прорваться к семье (семья при этом мечется и зовет к себе исторгнутое дитя), не дают ему погибнуть из солидарности: живи, ты еще нужен. Не совсем, правда, ясно кому: Польше, еврейству, человечеству? Но режиссеру виднее, ему-то герой безусловно еще нужен, и он отправляет его в «хождение по мукам» одинокого выживания. Хотя кругом все мрут, как мухи, но при этом почему-то ужасно заботятся о выживании пианиста, как о спасении непреходящей культурной ценности. В конце концов, уже накануне восстания в гетто, в котором он должен был принять участие, его отправляют из гетто в «арийскую» Варшаву, где старые друзья (она – певица, муж – неопределенных занятий), проявляя чудеса благородства и самопожертвования, прячут его на своей «тайной» квартире, окна которой выходят на ту же стену гетто, на которую выходили окна его квартиры в самом гетто (как в том анекдоте: «Помните Хаима, который жил напротив кладбища? Так он теперь живет напротив своей квартиры»). Окно предоставляет хороший обзор для наблюдения, и он меланхолично наблюдает через него восстание и гибель своих товарищей. На этот раз он никуда не рвется. Начинается уже польское Варшавское восстание, которое герой тоже наблюдает из окна. Сначала доблестные польские патриоты ловко и смело нападают на немцев, но потом немцы, подогнав бронетехнику, подавляют восстание и жестоко расправляются с повстанцами. Герой бежит из горящего дома и скитается по подвалам разрушенного города в поисках пищи и воды, он оброс, опустился, волочит ногу и большую жестяную банку с огурцами, которую ему нечем открыть. Наконец, в одном из разрушенных аристократических домов он находит возле камина железяку-крюк для разгребания углей и неловко пытается с его помощью открыть банку, которая вываливается и куда-то катится, он ковыляет за ней и тут – его взгляд упирается в начищенные сапоги. Он поднимает глаза: перед ним стоит благородный немецкий офицер. Сразу видно, что благородный. И не просто благородный, но и молодой, красивый, мужественный, настоящий ариец, о котором, наверное, грезили недотыкомки типа Геббельса. Обросший, затравленный, скрюченный еврей уже покорно ждет своей гибели, но офицер настроен меланхолически, он уже знает, что война проиграна, он уже думает о душе. И задумчиво спрашивает: «Еврей?» «Еврей», - отвечает Шпильман. «Профессия?» «Я пианист». Слегка удивившись такому совпадению (как раз воину Валгаллы в кайф бы послушать что-нибудь этакое, для взгруснувшей нордической души), офицер еврея к большому, запыленному роялю, и тот садится и... такое выдает гаду-немцу своими прекрасными, длинными пальцами (можно сказать – отыгрался за всю войну), что немец потрясен. Нечеловеческая музыка. Хочется гладить по головкам... Он помогает герою спрятаться на чердаке дома и даже дарит ему открывалку для консервов. А когда в доме организуется штаб, то, отвлекаясь от военных стратегий, офицер тайно приносит своему подопечному еду, а, уезжая, дарит свою шинель.
Ну, а потом приходят поляки, чуть не убивают нелепого еврея за эту шинельку, но и тут еврей выходит сухим из воды и возвращается в Варшаву, опять играть на польском радио. А в это время его знакомый, освобожденный из плена, оператор на радио, проходя мимо группы немецких пленных, начинает их проклинать, но один из немецев встает и говорит, что не все немцы плохие, что он, например, помог спастись одному еврею, пианисту, по фамилии Шпильман, и оператор спрашивает, а как его самого зовут, но тут грубые русские солдаты, охраняющие пленных, затыкают рот благородному немцу, а оператор спешит в Варшаву, встречает там Шпильмана, рассказывает ему эту историю и они вместе едут спасать благородного немецкого генерала. Но поздно, пленных немцев увезли в глухую Россию и в конце, в лучших традициях Голливуда, зрителям пишут прямым текстом, что Шпильман умер глубоким стариком, играя на Варшавском радио, а его спаситель – в русском плену, в 1952-ом году... И что вся история – по следам реальных событий.
Бегут титры, все выходят, все еще длится музыка Шопена, и жена моя, просидевшая весь фильм с ладонями на щеках, обливаясь слезами, бросив на меня гневный взгляд, как будто это я убил всех евреев, остается сидеть и слушать, до последнего аккорда, а я выхожу в фойе, прохаживаюсь, рассматривая картинки на стенах. Вышли две размалеванные бабенки критического возраста, одна – в серых рейтузах и короткой, до попки, шубенке, ноги длинные, худые, даже красивые, но уж очень худоваты, и попка такая худосочная... Я бы такую напоказ не выставил. Впрочем, дело хозяйское.
Наконец, музыка иссякает, и выходит жена.
- Я удивляюсь, как это люди не могут до конца досидеть, такой фильм, такая музыка. А какой актер! Так чудесно играет...
Я что-то промычал виновато, но жена не отстала.
- И тебе я просто удивляюсь. Как ты можешь искусством заниматься, когда... ты... такой бесчувственный.
- При чем здесь чувствительность, - обижаюсь. – Вопрос вкуса...
Однако, подумалось, и меня этот фильм под конец чем-то достал. Но чем же?
Среди декораций разрушенного города, обливаемый лунным светом под звуки «Лунной сонаты» бредет по разрушенной Европе призрак, призрак еврея. Конец европейского еврейства это конец Европы. Реквием над вечным огнем соединияет в единое целое душу немецкого офицера и истерзанного еврея: нет победителей и побежденных, нет Европы, за которую шла эта эпическая война, остались только музыка и миф, музыка мифа...
И все-таки в первые годы после войны к Катастрофе относились как-то целомудреннее. Ну, хотя бы в «Магазине на площади» Яна Кадара и Эльмара Клоса. А теперь делают из нее какой-то цирк, как в фильме Бенини «Жизнь прекрасна». Вот и «Список Шиндлера». Отвратительный фильм, из которого в Израиле сделали «фестиваль хинухи», праздничное воспитательное мероприятие. По решению министерства просвещения всех школьников в обязательном порядке водили на этот фильм. А чему он учит? Тому что евреи – полные ничтожества (а стало быть и получили по заслугам – кто не борется за жизнь, тот не имеет на нее права), и что если кто-то может их защитить, то только «благородный ариец». И не случайно все евреи в фильме малорослые, суетливые, трясущиеся за свою жизнь, а белокурый красавец-гигант Артур Шиндлер спасает их, впрочем не бескорыстно: только тех, кто хорошо работает и приносит прибыль его предприятию. (Не случайно и «раб» Башевича Зингера, Яаков, любит арийку Ванду. Рабы любят своих господ и презирают самих себя.)
Скажут: но ведь «новое поколение» ничего не знает о Катастрофе, да и не хочет знать, и никто не пойдет смотреть фильм Ланцмана «Катастрофа», хоть это и великий фильм, потому что это слишком серьезно, а людям надо что-то «полегче», пусть даже примитивное, чтоб пиплы схавали, глядишь, с «художественной» наживкой заглотнут и «идеологический» крючок. А в чем «крючок»-то, господа, что вы хотите чтобы народ «заглотнул»? Что ему подсовываете в высокохудожественой форме? А вот что: мотив жертвы. И если образ «раба» евреям не по душе, то вот образ «жертвы»... Тут, глядишь, среди христиан и наварить кое что можно: гонимых в христианстве жалеют...
Жертвоприношение – основа всякой религии, то есть – всякой культуры. «Убиение жертвы – это основа переживания «священного»», пишет Вальтер Буркерт в своей книге «Homo Necans» («Человек убивающий»). Рене Жирар в книге «Насилие и священное», используя миф о Каине и Авеле для иллюстрации стихии насилия, которая угрожает человеческому сообществу, считает «жертву отпущения» профилактикой против такого насилия («Жертвоприношение сосредотачивает на жертве повсеместные начатки раздора и распыляет их, предлагая им частичное удовлетворение»), а «жертвенный кризис» (замена жертвоприношения законодательством и моральными нормами) – основной причиной современного разгула насилия. «Жертвоприношению люди обязаны своим спокойствием. Стоит нарушить эту связь... и наступит всеобщий хаос.»
Священный авторитет «морали» в христианстве был хироумно подкреплен все тем же древним жертвоприношением: распятием человеко-бога, чья «абсолютная жертва» стала ритуалом «очищения» человечества. «Ясно, - пишет Буркерт, - что христианство здесь не более чем прозрачный покров для скрытой под ним древней формы – священного акта кровного жертвоприношения». Ритуал этого жертвоприношения ежегодно повторяют на Пасху, когда празднуется распятие и условно поедается тело Христово и выпивается его кровь), и не случайно «жертва» – есть культурный архетип всей европейской цивилизации.
Но эффект условного жертвоприношения не сравнится с эффектом жертвоприношения подлинного (как говорил один осел: песок плохая замена овсу). И в христианской цивилизации евреев обозначили как «нечистое» племя, племя, уготованное для жертвы отпущения, периодические «погромы» которого и есть богоугодный обряд жертвоприношения. Евреи отвечали и еще одному очень важному условию «жертвы отпущения» - условию безнаказанности. Жирар пишет: «...жертвоприношение – это насилие без риска мести».
Роль жертвы породила национальный стереотип и порочный круг его воспроизводства. Народ, сам того не желая, в конечном итоге стал жертвой этого стереотипа, так сказать «вошел в роль». Катастрофа является естественным следствием такой роли.
«Пианист», «Список Шиндлера» и подобная им кинопродукция - это фильмы-ритуалы. Зритель несомненно испытывает счастливый параксизм благочестия («Верующий сильнее всего ощущает бога не в благочестии образа жизни, и не посредством молитв, песнопений и танцев, а через смертельный удар топора, поток хлещущей крови и сожжение бедер...», пишет Буркерт). Хотя, конечно, современный европеец сочтет свое наслаждение чисто «эстетическим» и будет на все лады лицемерно превозносить это «произведение искусства».
«Жертва», то есть евреи, не менее активно переживают и восхищаются этими фильмами. Жертвоприношение – религиозный акт, объединяющий всех участников в трепетном переживании священного, и жертва в нем не менее сакральна чем жертвователь, именно в ней пребывает божественное начало, которым оно наделяет всех участников акта. «Жертвователь и жертва сливаются в одной личности» (Марсель Мосс, «Социальные функции священного», стр. 42)
Что касается евреев-создателей таких фильмов, то боюсь, что эти «жрецы искусства», озабочены более практическими соображениями. Но не исключено, что и в их замысле «задумка» имеется: в этой концепции «жертвы», есть некая потенция к метаморфозе: ведь и Иисус Христос был священной жертвой, «очистившей» все человечество от скверны, так что образ еврейского народа, как «жертвы», вполне «вписывается» в образ Христа! Таким образом, «экстропалируя», можно сказать, что «еврейский народ» это и есть «тело Христово», народ божий, священный, именно для христиан, а значит почитаемый и неприкосновенный...
И хотя профанация Катастрофы, превращение ее в «жанр», «в некий, - как пишет кинокритик Мирон Черненко («Искусства кино» № 12 за 97 год), - особый род «экшена», в кровавый, да простится мне этот каламбур, «спагетти-вестерн», в котором роль спагетти играют миллионы жертв геноцида» есть еще худшее преступление, чем отрицание Катастрофы, спилберги и поланские продолжают сознательно поддерживать этот стереотип жертвы. Ими движет все тот же инстинкт «ассимилированного», то есть отказавшегося от собственной культуры еврея: понравиться своим мучителям. И нет у еврея лучшего способа понравиться христианам, чем изобразить из себя жертву («и на жалость я их брал и испытывал, и бумажку, что я псих, им зачитывал»).
Есть, конечно, в современном кино попытки выбраться из-под завалов стереотипа жертвы. Так фильм Марко Хофшнейдера «Европа, Европа», хоть зачастую и повторяет многие «ходы» сложившегося стереотипа, но выгодно отличается от него безошибочным ощущением «близости» создателя к своей теме. Если герой Поланского выглядит каким-то бесполым силуэтом, призраком, скитающимся по Европе, то герой фильма «Европа, Европа», не смотря на свои невероятные приключения, не выглядит схемой, он любит и страдает как человек, о нем известно откуда он пришел, и куда возвратился. В начале фильма герою делают обрезание, а в конце он, будучи уже стариком, поет на иврите израильскую песню: «Ине матов у манаим, шевет ахим гам яхад» («Вот как хорошо и как славно: все племя братьев опять вместе»...). Вышел из рода своего и к роду своему приложился. И эта родовитость – залог не только бессмертия, но и достоинства.
И в этом фильме тоже: прощание с Европой. Еврейская история на этом континенте закончилась.
Не могу не отметить еще одной любопытной попытки «обыграть» стреотип жертвы: фильма «Фанатик» режиссера Бина (Российский перевод названия, как мне кажется, не совсем точен: в оригинале он называется «Беливер», то есть «верующий».)
Еврейский юноша, ученик ешивы, поднимает бунт против еврейской «жертвенности», справедливо подозревая в этом «культе слабости» элементарную трусость. Его отвращение к еврейской безропотности доходит до ненависти к евреям вообще и он «идет в фашисты». А дело происходит в современной Америке. Накачав «мышцу», молодой бритоголовый еврей нападает на безобидных еврейских прохожих, избивает такого же, каким он был недавно, ешиботника, не переставая требовать от него: «Защищайся! Почему ты не защищаешься?!» Потом он становится членом настоящей фашистской организации и участвует в покушениях на евреев. Развязка наступает, когда он, вместе с другими фашистами, подкладывает бомбу в ту самую синагогу, куда он и его прежние друзья ходили молиться. Как раз к тому времени уже созрело его раскаяние в выбраном пути, и в тот момент, когда бомба должна разорваться, он бежит в синагогу, предупредить сородичей, помогает эвакуации, но сам в последний момент остается и погибает.
Автор фильма не решается, в лице своего героя, порвать с «тем» еврейством и заставляет героя совершить головокружительный кульбит «возвращения». Казалось, было бы более естественным «отправить» бунтаря в Израиль (в конце концов и рав Кахане – из Америки). Но, видимо, автор считает (собственно получается, что фильм именно об этом), что «жертвенное» еврейство это и есть «еврейство», и другого не только не дано, но и нигде и никогда быть не может. Таким образом «бунт» усмирен и все возвращается на круги своя.
Что ж, сионисты когда-то действительно взбунтовались прежде всего против еврейской «жертвенности» и возмечтали о «новом еврее», об антропологической перековке на Обетованной земле. Ребята зашли гораздо дальше чем герой фильма «Фанатик», но, увы, и тут, в Израиле, мы наблюдаем это процесс «евреизации», который идет с двух сторон: со стороны «богобоязнененых» (харедим) и со стороны израильской «левой». Одни по-прежнему любят «жертвенность», а другие по-христиански ненавидят нашу «силу», считая ее основным «препятствием к миру».
Случайно на «русском» канале мое внимание привлек «нагоняй за антисемитизм», который ведущие пытались учинить молодой художнице. Глубокомысленность и доброжелательная ирония, с какими «обвиняемая» отвечала на идеологические наскоки, меня покорили. И я отправился на выставку.
«Коллекция Юдаика», так называется выставка Зои Черкасской в галерее Розенфельд на Дизенгоф. Художница отважилась на жест изысканной иронии по отношению к такой многоликой, взрывоопасной и неисчерпаемой теме, как «образа еврея». Искусность и мудрость, позволили ей окутать эту иронию теплом неоднозначной, почти загадочной причастности. Так искушенная в красоте женщина, вглядываясь в зеркало и безошибочно подмечая свои изъяны, думает не о том, как от них избавиться, а о том, как превратить их в источник очарования.
Я переходил от «Еврея-скитальца» к великим раввинам в виде птичек на жердочке, от Фани Каплан к Шалом Алейхему и счастливо улыбался. Наконец-то мне повезло и я нашел художника, которому мастерство и глубокое понимание «культурной ситуации» позволяет «рассказывать» о ней точно и проникновено.
Амен.
"Вести", 20.02.2003
|
| |
Статьи
Фотографии
Ссылки
Наши авторы
Музы не молчат
Библиотека
Архив
Наши линки
Для печати
Наш e-mail
|
|