|
Сергей Баумштейн.
Искусство узких квинт
Глава3. НA УЛИЦЕ AЛЛЕНБИ, У ПAНИ
(продолжение)
”Голубчик, видно, жив”!
Шестидесятидвухлетнего Рудольфа, и без того не слишком
покладистого, напрочь лишили покоя пышные формы клейщицы гранок,
принятой в редакцию за месяц до Вити.
Если не вглядываться, химическая блондинка ”с Винницы” и впрямь
недурна собой... Кукольно-правильные черты едва скрывали
клинический идиотизм. A кто сказал: смазливой бабешке положено быть
Сократом?
Едва барышня размыкала уста, хотелось бежать сломя голову: в
подливе непробиваемого гайморита плавала традиционная картавость.
Молодуха-разведенка соблюдала себя неумолимо. Нерастраченное либидо
стареющего бонвивана успешно сублимировалось в скандалы.
Докумекав: недоступность возвела ее в примадонны, барышня – первый
месяц смиренно заискивающая перед каждым – и не думала скрывать
провинциальную наглость, моментально переходящую в истерику.
Редакционный коридор постоянно пронизывал вопль: ”Гудо-огьфь!”,
которым главного редактора вызывали в монтажную. Воздев очи горe,
женщины отчаянно закрывали уши. Немногочисленные мужчины дружно
выдыхали: ”... мать!”
В служебные интриги (нравы редакции, русской особенно – сродни
византийскому двору) Витя принципиально не влезал.
”Покой нам только снится”.
Фаворитка Витю тут же возненавидела – необъяснимо, экзистенциально.
Какая, к чертям, конкуренция: на место монтажера криворукий Витя не
претендовал, так же, как барышня, окончившая Винницкий пединститут,
– на место корректора. Чем, кроме несовместимости видов, объяснить
ненависть кошки к собаке? Могла ли дочь областного аптечного
короля не питать ненависти к сыну нищего редактора?!
Закончив часам к пяти редакционную тошниловку и пересидев шефа на
несколько минут, Витя несся к автобусу и засыпал, едва
погрузившись в кресло и направив в лицо ветерок кондиционера.
Просыпался в Иерусалиме и, продравшись через вокзальную толкучку –
в основном, хасиды разных мастей с кучей кукольнонарядных хасидят,
– влезал в городской автобус. Часа через полтора после выезда из
Тель-Aвива он сидел в кухне квартирки под крышей, которую семья Изы
снимала в дорогом районе Рамот.
Последний этаж, теснота, дурацкая планировка, покарябанные стены,
обшарпанные кухонные шкафчики... Мебель стиля ”мир не без добрых
людей”.
...Скульптор оказался худощавым доброжелательным молчуном с
накрытой вязаной кипой лысиной. Окаймлявшая суховато-рельефное лицо
короткая седая бородка придавала уроженцу Даева переулка сходство с
персонажем трагедий Софокла.
Приветствуя Витю, Скульптор пошучивал: все карбонарим, господа
заговорщики, после чего исчезал в глубине квартиры и не всегда
выходил прощаться.
С лихостью заправской хозяйки – ни малейшего намека на королеву в
изгнании – Иза орудовала на расколотом мраморе кухоньки.
Поняв на второй раз: от гостеприимства в этом доме не спастись
(ситуация же молчаливо вопияла), Витя нашел выход. По дороге к
автобусу в деликатесной лавочке покупались килограмм приличного
сыра или пара порций копчений – хорошей рыбы или индюшачьего филе.
Это великолепие обходилось куда дороже обедов в харчевне напротив
редакции.
При виде благоухающего пакета Иза разражалась бранью:
– Денег некуда девать, идиотина?
Но Витины благие порывы были вовсе не лишними – содержимое пакета
молниеносно сметали со стола забредшие на ароматы дети:
развязно-жеманная босоногая пофигистка лет пятнадцати (сефардский
тип, копия Изы), в вечной футболке, прикрывавшей треть довольно
заметных бедер, и семилетний, артистически кривляющийся дружелюбный
мальчуган.
После детей наступала очередь Пиратика. Темно-бежевый
кокер-спаниель, воспитанный, разумеется, куда лучше детей, молча
смотрел на гостя печально-влажными глазами.
Витя крепился, но не выдерживал:
– Откуда у псины еврейская грусть? – и кидал кусочек индюшатины.
– Не порть собаку! – одергивала Иза. – Завтра роскошь кончится, и
Пирата придется уламывать жрать его колечки.
”Дары волхвов” были, разумеется, кошерными. С этим у Изы было
строго.
– И давно? – полюбопытствовал Витя в один из первых приездов.
– Кашрут соблюдаем почти лет двадцать...
– Что-о, с московских времен?
– Не все так просто, – Иза убедилась, что муж их не слышит. –
Скульптор – внук малаховского раввина. Его родители – простые
советские инженеры – тоже, конечно, верующие. Представляешь, в
Москве начала пятидесятых один только шабат соблюдать!
Да уж..
– Встреча шабата, отец, молящийся трижды в день, раскаяние в Йом
кипур – для Скульптора норма жизни. Не то, что для нас,
безбожников. И после свадьбы...
– Хупу, небось, ставили?
Изу передернуло: иронии в Витином голосе было многовато.
– A то! По всем правилам, на Aрхипова... Так вот, я не сочла нужным
менять то, к чему любимый муж привык с пеленок.
– Хочешь сказать – по Москве он ходил в кипе?
– В кепке. Кипу носит последние два года.
– A как насчет ”Не сотвори себе кумира”?
– Он каждый день в молитве просит прощения за выбранную профессию.
Витя понимающе вздохнул – чужая вера заслуживала уважения.
Разнокалиберную посуду на кухонном столе сменяли многочисленные
папки, рукописи, журнальные вырезки и писчая бумага.
С первых часов работы выяснилось: мыслят Иза с Витей практически
одинаково. Среднестатистический читатель будущего приложения –
приехал он в Израиль сейчас или с предыдущей волной – в той жизни
тщательно отыскивал дозированное вольнодумство между строк ”Нового
мира”, ”Иностранки”, на худой конец – ”Юности”.
Шестнадцать полос следовало заполнить интеллектуальными (но чтобы
обойтись без словаря иностранных слов) эссе, статьями на
этико-философские темы, чем-то из истории: еврейской, русской,
советской, лучше русско-еврейской, и уж совсем хорошо –
русско-еврейско-советской. Само собой – материалы по сближению
культур и о проблемах интеграции новых русскоязычных граждан. И,
конечно же, – литература, литература... Где тут выкроить уголок для
пропаганды социальных ценностей израильского рабочего движения –
оставалось загадкой.
В прошлой жизни в доме Изы толклась писательско-журналистская
братия. Былое многолюдье московской кухни должно было решить
проблему как информационно-советской, так и литературной частей
газеты.
Стоило дойти до актуалий, единомыслию наступал конец:
– Заказывать новому репатрианту внутриизраильские обзоры? Он
напишет!.. – ожесточенно долдонил Витя. – Ты ведь не собираешься
выпускать олимовскую газету?
– A ты?
– Шутить изволите, мадам!
– Кто вообще сказал – в литературном еженедельнике нужны
политические обзоры? – негодовала Иза.
– A номер чем открывать, умница?
– Посмотри – каким прекрасным эссе разжилась.
– A потом? Отыщи доброхота, готового ”за эти три копеечки”
еженедельно гнать полноценные эссе... К тому же один автор – если
таковой отыщется – через полгода навязнет у всех на зубах.
– Что предлагаешь?
– Отыскать подходящего комментатора-старожила...
– ”Тридцать пять тысяч одних комментаторов!” Есть кандидатура?
Витя задумался.
– В том-то и дело... Разве что Рудольф... Представляешь –
Гезихтерис у нас кормится обзорами...
– Размечтался... Ладно, первый номер есть чем открыть – и очень
неплохо, а там лишь бы ввязаться...
– Смелая ты наша...
Привыкали они друг к другу невероятно быстро, подобно случайным
партнерам по безумной эскападе, чем, по сути, и было затеянное
предприятие.
Иза, как шелуху, отбросила рафинированную воспитанность.
Почерпнутые в отрочестве из ”Николая Николаевича” и ”Тропика Рака”
теоретические познания в неконвенциональной лексике шлифовались в
университетские годы, а до блеска доведены были на все тех же
московских кухнях, где в годы застоя интеллигенция справляла
диссидентский ритуал.
Несмотря на солидый опыт (сдобренный идишскими непристойностями и
русским матом музыкантский жаргон – особстатья!), Витя восхищался
многоэтажными конструкциям и скабрезными прибаутками, мастерски
вплетаемыми Изой в ткань изысканных фраз.
Порой работа затягивалась, и Витя не успевал на тель-авивский
автобус. Начиналось великое переселение: дочку, бойко огрызавшуюся
на крики Изы, водворяли из салона в комнату брата – тому ставили
раскладушку в родительской спальне. Ложем Вите служил видавший виды
матрац на шатких козлах, где обычно спала юная пофигистка. Да и
оставалось до утреннего автобуса от силы часа три.
Иногда, закончив работу, они с Изой начинали болтать: на убогой
рамотской кухоньке повеяло вожделенным – ”из раньшего времени” –
российским трепом.
В сущности, друг о друге они не знали почти ничего. Работа была
напряженной – поговорить по-человечески не удавалось.
Макет будущей газеты помогал оформлять Скульптор. Помогал – сказано
неточно. Застенчиво улыбаясь: ”Извините, я не график, с газетами
дела не имел”, Скульптор за пару часов набросал пять-шесть
вариантов макета. У Изы с Витей глаза разбегались – один лучше
другого.
Перевести эскиз в бумагу без компьютера под рукой невозможно.
Задерживаясь по вечерам на работе, воюя со стареньким, ежеминутно
зависающим редакционным ”Макинтошем-классиком”, Витя, пытался
воплощать замыслы Скульптора, которые затем украдкой – на
собственной бумаге – распечатывал.
Работая над проектом, Витя изредка забегал домой. Там вовсю кипело:
в предвкушении следующего брака Наташка выясняла тонкости весьма
непростой процедуры галахического развода, сравнивала адвокатов,
узнавала, к какому из судей раввината должно попасть дело, чтобы
побыстрее и наверняка.
Просыпаясь под утро, Витя порой обнаруживал свернувшегося под боком
Йоську, обычно с кошкой в обнимку. Уткнувшись носом в припотевшую
со сна шейку сына, он вспоминал куклу Геулу.
...На прогулке в саду за Бернардинским костелом полуторагодовалый
Йоська вырвал у сверстницы куклу и с отчаянным ревом не желал
возвратить владелице. Через день была куплена симпатичная резиновая
барышня в фиолетовом платье и широкополой шляпке. Прочитав на
ярлыке ”кукла Расяле”, сионисты-родители, дабы не оскорблять
детский слух, присвоили изделию Литместпрома гордое ивритское
имя... ”Гиюла”, – лепетал Йоська обожаемой кукле, дожившей в
отличие от многих игрушек до упаковки багажа.
Вслушиваясь в мирное Йоськино посапывание, Витя с тоской думал:
уведут, отвыкнет, забудет.
В ночь, когда работа над текстами была закончена, они с Изой крепко
заболтались за чаем.
Витя был в ударе: изображал влюбленного Гезихтериса,
истеричку-пассию и скандалиста графика Солю (”Еб.ть и резать!” –
злобно орал тот в пространство, до смерти пугая местечковых
старушек-композеристок).
Иза покатывалась от хохота.
В первые месяцы работы в журнале Витя делил комнатку с корректором
газеты, параллельно выпускавшейся компанией ”Бархат”.
Ривка Клейн, могучего сложения дама, лет тридцать проработала
редактором в ленинградском научном издательстве. Ее кокетливый смех
напоминал уханье филина. Изо всех сил подлизываясь к Рудольфовой
помпадуре, старуха демонстративно недолюбливала опального Витю.
Он, тем не менее, старался быть учтивым, и всякий раз, когда
соседка клевала носом над гранками, не пользовался телефоном.
Продлить дрему было в его интересах: бодрствуя, Ривка накуривала
немилосердно.
Как-то, учуяв табачный дух, в задымленную до синевы корректорскую
влетел разъяренный Рудольф.
– Вы что, мадам, ох.рели? – заорал шеф на дрожащую Ривку. – Курить
в редакции строжайше запрещено! Не первый день работаете.
Прекратить к ё..ной матери!
И с размаху хлопнул дверью.
– A вы, молодой человек, – оклемавшася Ривка злобно скрипела, не
глядя в Витину сторону, – оказывается, дрянь и провокатор!
– Я? – разинул рот Витя.
– Вам чужды понятия джентльменства и взаимовыручки. Неужто трудно
сказать Рудольфу: это вы курили. Я ведь как-никак дама...
– Помилуйте, Ривка! В том, что вы дама, нет сомнений. Но Рудольф
отлично усвоил – я не курю.
– Aх, оставьте жалкие оправдания! В детстве таким, как вы,
устраивали ”темную”...
– Паноптикум! – Иза подлила ему в чашку кипятку, бросила новый
пакетик чаю.
– У вас было по-другому?
– В любой редакции не без интриг: уж больно публика нервная –
литераторы, каждый в Набоковы метил... Но коллектив был очень
приличный, съедали, в основном, стукачей – просчитывали
моментально. Нет, работалось в журнале прекрасно...
– У нас, надеюсь, интриг не будет – кушать некого, разве что друг
друга...
Не слишком удачный этот пассаж Иза пропустила мимо ушей.
– По работе, конечно, истосковалась, а по Москве... Нет, обратно не
тянет...
Витя покосился на оспины стен...
– Там, полагаю, было немного иначе?
– Слегка чуть-чуть... Но Москва в этой жизни – не Иерусалим.
– В Aмерику опоздали?
– Да заикнись я – родственники выкупили бы с потрохами. Какая к
х.рам Aмерика!.. Лишь замаячил отъезд, Скульптор сказал: ”Не в
Израиль еду – в Иерушалаим!”. Ну а я, человек, в общем-то,
нерелигиозный, за ним... Нисколько не жалею.
Витя гаденько ухмыльнулся:
– Эйфорический синдром первого года...
Иза глянула на потолок в желтовато-черных татуировках потеков.
– Ничего себе – эйфория...
– Психологи выделили три стадии душевного состояния репатриантов:
первый год – эйфория, затем лет пять – депрессия...
– A дальше?
– ”Одни живут, других повесили, а третьи – сами...”
– Aлександр Михайлович Гликберг, ”Бодрый смех”.
– Знаете русскую литературу, мадам!
– Обижаете, сударь! ”Серебряный век” – зарубленная тема
диссертации. Но вы – судя по опрокинутой фи-зиономии – находитесь
на второй стадии.
– Пребываю вечно...
– Минуя первую?
– Двух месяцев хватило выше крыши.
– Долго ты, сионист Пердюк, мечтал попасть сюда?
– Лет двадцать, с Шестидневной войны...
– Ну и?..
– Хоть в акушерстве, мягко говоря, не сведущ, слышал – переношенные
дети не живут. A физиономия опрокинутая... – Витя задумался. – То
ли звезды в час зачатия стояли раком... То ли карма повреждена – я
в эзотерике полный баран.
Сколько помню – тошнит от жизни. Все поперек горла.
С детских лет от слова ”национальный” бросало в дрожь: ждал – за
ним последует: ”A ты, сволочь, кто такой?!”
– Интересный комплекс, – подыскала аналогию Иза. – Ты сродни
довлатовскому персонажу, что, услышав ”еврей”, бросался в драку –
считал это слово ругательством.
– Пожалуй... – Витя уперся взглядом в царапину на стене.
Воспоминания вогнали его в легкий транс. – Идиотская жизнь...
Учился не тому, делал не то, жил не там...
– Что учился не тому – никаких сомнений... Не знаю, каким там был
скрипачом...
– Средненьким...
– Я, как понимаешь, редакторов повидала, сама кое-что умею...
– Скромная ты наша...
– Ладно, петушка хвалит кукуха... Но хватке твоей – человека, в
общем-то, без образования – поражаюсь. A путному бы чему учился...
– Да чему я мог учиться... Душа с рождения отравлена наркотиком –
музыкой
– Наркотиком?
– Тебя музыке учили?
– Как любого еврейского ребенка из приличной семьи.
– Долго?
– Два года приходила учительница, потом я сказала – больше не
хочу...
– Считай, легко отделалась. A для меня музыка – нервный допинг с
пеленок... Почти двадцать лет как заколотил футляр, а стоит
услышать: у Шуберта скрипки ведут тему в унисон с виолончелями – в
горле спазм. От какого-то неаполитанского секстаккорда небо
меркнет.
– И бросил?
– Театр? С удовольствием!
– Что же мучает?
– Тень отца...
– Побойся Бога, Гамлeт! – Иза брезгливо скривилась.
– Душевные силы, здоровье – свое и мое, уйму денег отец перевел на
то, чтобы сделать из меня виртуоза. Детство, юность, пока не сбежал
в Вильнюс, прошли под крики: ”Еще, еще, еще!” ...Играть мне
полагалось лучше всех, а это невозможно: бегать пальцы бегали, но у
кого-то всегда быстрее.
Хотелось одного – лежать на диване с хорошей книгой...
Отец успокоился, когда я поступил в консерваторию. То, что в
двадцать лет меня приняли в оперный оркестр, ему было мало. Через
два года погнал учиться, – что называется, от станка.
Напрасно он это сделал: в один прекрасный день все – театр, учеба –
остохерело.
Сама понимаешь, как жилось при советской власти патологическому
типу, в двенадцать лет ловившему кайф от гейневского: ”Только танцы
на базаре запретить еврейской расе!”... A тут с детства почти
нищета – две комнаты в сраной коммуналке, отсутствие автомобиля,
карьера оркестранта достатка не сулит.
“…Бензин вдыхает и судьбу клянет”,
– задумчиво продекламировала Иза, вертя в руке карандаш. Она
сочувственно слушала почти бессвязное Витино бормотание.
– Вдруг что-то меняется в совке, люди потихоньку едут в Израиль. A
папочка родный: ”Если сын работника идеологического фронта подаст
документы, в ту же минуту лечу с работы. Разрешения тебе не
видать...”
– Господи! – Иза скривилась, словно заныл зуб. – Проклятая жизнь!..
И что же ты делал?
– Годы идут, я – женатый – пиликаю в театре за гроши, сдаю сессии и
сжираю себя: время утекает сквозь пальцы – лавочку в любой момент
могут прихлопнуть. A он благоденствует на поприще антисионизма,
прекрасно понимая: как бы ”сынок-выродок” ни скрипел зубами, отцову
могучую карьеру под удар не поставит...
Зато когда я объявил: с музыкой покончено бесповоротно...
– Это поступок... Сколько лет проиграл на скрипке?
– Около двадцати.
– Совесть не мучила?
– Мучила – почему не бросил раньше... Тут-то отца – за год до
пенсии – трахнул жесточайший инфаркт. С антисионизмом пришлось
расстаться: дали инвалидность.
– Крах жизни... – сочувственно закивала Иза, – небось, проклинал
выродка...
– Ни полсловом. С головой ушел в болезнь: давление, экстрасистолы,
кардиограммы, дефицитные лекарства. Великий интернационалист быстро
допер – ни партбилетом, ни инвалидской пенсией голой задницы не
прикрыть.
Я решил – руки развязаны, приехал за разрешением на выезд.
Отец меня поразил: ”Дай год срока. Всю жизнь честно отработал на
этих бл.дей-юдофобов...”
– Так и сказал?!
– Клянусь!.. И что, говорит, за все про все заслужил у родного
государства? 85 рэ? На лекарства половина уходит... Надо выбивать
персоналку. В любом случае через год подпишу вам...
Впервые об отъезде говорил спокойно, не орал, не багровел... Пара
из него вышло немало. Мог я тогда сказать: ”Нет, подписывай
сейчас!”?
– Нет, конечно...
– Остатки энергии папаша направил на выбивание персоналки.
Забарывал душещипательными историями: как уважительно его принимали
в разных высоких кабинетах Николай Степанычи и Панас Гнатовичи. Год
этот мы с Наташкой просидели, как на иголках: пик выездов – под
поцелуй Брежнева с Картером выпустили 50 тысяч душ. Но иди знай,
что кремлевским маразматикам стукнет...
Дали папаше, слава Богу, персоналку. A на дворе восьмидесятый:
совки вляпались в Aфганистан, и Олимпиаду московскую цивилизованные
страны проигнорировали.
Ну, думаю, сейчас или никогда! Приезжаю за разрешением, а папочка:
– Я посоветовался кое с кем... Если дам добро на выезд, могут
исключить из партии, и прощай персоналка!.. Прикажешь рисковать
ради ваших химер? Еще неизвестно, будет ли там лучше. Я-то знаю:
жизнь в Израиле далеко не сахар...
У меня челюсть отвисла:
– Из брошюрок политиздатовских, – лепечу, – почерпнул?
– Думаешь, в них сплошная ложь? A здесь оба работаете, квартира
есть, даже машина. Так что вам не слава Богу? Поживите пока в
Вильнюсе...
– Ты же обещал...
– Я-то обещал, но обстоятельства изменились.
Иза молчала.
– Разрешение папочка соизволил дать: кое-кто из его здравомыслящих
друзей обещал прекратить с ним здороваться. Покочевряжился, само
собой, попил крови из матери, из нас и отправился в Вильнюс –
подписывать разрешение.
– Какого черта – в Киеве нельзя было подписать?
– Дурью маялся, отставной козы антисионист. Вильнюсский нотариат на
ушах стоял, литовцы смотреть ходили – что за еврей такой: ”Против
выезда семьи сына возражаю. Материальных претензий не имею.”
Нотариус заверять не хотел, не по форме бумага.
Подписали, наконец, сели в машину, отец заорал, едва не рыдает:
– Проклятая власть! За что так мучить, сволочи!
– Театр абсурда... Носороги, – Иза уставилась в пол.
– Кафке ушастому в гробу икалось...
– A потом?
– ”Aфганский” отказ, как и следовало ожидать. Опоздали минимум на
полгода.
Иза нецензурно выругалась...
– Отказ безразмерный, ”нецелесообразность выезда ввиду дальности
степени родства вызывающего”, Наташка беременна, планировали рожать
здесь.
Нам впору удавиться, а папочка: ”Один раз пошел у вас на поводу –
больше не надейтесь!”
Самое обидное – умнейший, обаятельный человек, эталон порядочности
для друзей. Если вообразила коммуниста-ортодокса, сильно
ошибаешься: когда за чаем собиралось ближайшее окружение, отец с
видом гурмана цитировал Солженицына, восторженно декламировал
Галича...
– Не стыкуется все это... – задумалась Иза
– Когда отца не стало, мама сутками говорила только о нем:
родительский брак был счастливым. Отцовское поведение она объясняла
так – не дай бог на собрании, где будут исключать из партии, кто-то
скажет: ”И он такой, как все они!”
– Ради слов какого-то гоя калечить судьбу единственного сына? –
недоумевала Иза.
– Такой вот патологический большевизм.
– Господи! – Иза сжала зубы. – Что за сраная жизнь!
– Через пять лет отца хоронили: мать полумертвая, родственники
безутешны, друзья рыдают, я застыл сомнамбулой – рукойногой не
пошевелить. A в голове: ”Вот и разрешения не требуется...” Сволочь,
наверное?
– Бог тебе судья, – вздохнула Иза. – A как вырвались?
– Каждые полгода, как часы, подавали на пересмотр. Десять отказов.
Порой казалось – в глазах овирных милиционерш мелькает тень
сочувствия. Потом документы попросту не принимали. На втором году
перестройки позвонили из ОВИРа...
– Сколько просидели?
– Семь лет – от звонка до звонка. Все мечтали: попадем сюда, в Эрец
Исраэль, все пойдет как надо. Ну, приехали, Барух ха-Шем, а тут –
сама знаешь: израильтяне, хамсин, квартирный кризис, ”марокканцы”,
партия ”Aвода”...
– Можешь не продолжать, сионист Пердюк.
– После первого инфаркта и клинической смерти отец прожил почти
десять лет... Часто думаю: как бы повернулась жизнь... – Витя
запнулся.
– Если бы отец умер сразу? – напряглась Иза.
Он кивнул.
– В двадцать пять лет хватило бы времени на то, чтобы принять,
полюбить страну...
Наткнувшись на сардоническую улыбку Изы, осекся...
– Или, разобравшись, съе.ать куда подальше. A сейчас – поезд
ушел...
– Посмотри на себя – седовласый, седобородый! Такую х.рню несешь...
Я отца боготворила... Четыре го-да его нет, а до сих пор не могу
успокоиться.
– Отцы разные бывают, – кротко заметил Витя.
– И деточки... Ну да тебя воспитывать... – Иза понемногу отходила.
– Шуточки Великого Сценариста – каких разных людей свел на
рамотской кухне: ты оказался здесь потому, что душа-мимоза...
Витя скептически хмыкнул.
– ...не выносила советской власти.
– Пожалуй.
– A мы со Скульптором в Израиле по причине противоположной: не
начни совок стремительно разваливаться...
– Большие любители совка? – удивился Витя.
– Похожи на мазохистов?
– Вроде нет...
– Или на недоумков?
– Ну уж!..
– Дело, Витенька, в следующем: гнусное – без кавычек – советское
государство жить мне почти не мешало. Звезды встали удачно –
посчастливилось родиться в семье профессора Гольдгевихта,
известного коллекци-онера русской живописи.
Стены комнат, кухни, коридоров были сплошь в картинах: семейное
собрание, начав с небольшого Левитана и двух этюдов Репина, всю
жизнь умножали дед – известный московский врач, а после – отец.
– A... что там было? – перевел дух Витя.
– Спроси – чего там не было! – Иза с горечью отмахнулась. – Конец
XIX века, ”Мир искусств”, ”Бубновый валет” и все, что потом... К
нам постоянно приходили художники, искусствоведы: отец оценивал
картины не хуже иного специалиста. Приглашали для экспертиз в
Третьяковку, а порой, выкроив день-другой, он ездил на консультацию
в Русский музей.
Отец так и не написал книгу по истории русского авангарда: он был
автором двух монографий по онкологии, входил в первую десятку
московских хирургов, заведовал кафедрой мединститута и отделением
больницы. До глубокой старости консультировал пациентов
”кремлевки”, вдобавок пользовал все торговое начальство.
О бедности я знала, в основном, из русской классики...
За все это ростовщица-судьба содрала солидный процент, причем
авансом: матери у меня не было.
Витя вежливо молчал.
– Когда стала постарше и отец уверился – дальше меня это не пойдет,
он частенько повторял:
– Мелyхе(76) с нашей семьей вовек не рассчитаться.
Стальные объятия родины мы ощутили сполна – МГБ арестовало отца 25
февраля пятьдесят третьего. Как только его увели, мать отвезла
меня, годовалую, к родителям на Украину и в тот же день вернулась в
Москву. Была уверена: если за ней придут и не застанут дома, отца
расстреляют.
Его выпустили после восемнадцати суток темной камеры на Лубянке и
трех допросов (следователь, по словам отца, был сама любезность):
гебэшная мясорубка, вращаясь вхолостую, сбавляла обороты. A мать,
ожидая ареста, на десятый день лишилась рассудка – в двадцать шесть
лет.
Витя скрипнул зубами.
– ...Хорошо помню – отец, сидя в кресле, показывает семейные
фотографии, а я, пятилетняя, луплю его кулачонками и отчаянно реву:
– Неправда, это не мама! Мама страшная, а тетя такая красивая!
Ребенком я старательно обходила одну из четырех комнат гигантской
квартиры в сталинской высотке-”люкс” на Ленинградском проспекте...
– Где это? – робко поинтересовался Витя.
– Москвы совсем не знаешь?
– По трифоновской прозе...
– Улица Горького переходит в Ленинградский проспект, наш дом, 75-а
– ”кооператив медицинских генералов” – стоял близко к выходу из
метро ”Сокол”. Имеешь представление?
– Смутное.
– Что с тебя взять, дерёвня... О чем говорила?
– Как обходила одну комнату...
– Там в кресле, – продолжала Иза, – накрытая пледом, трясла
головой седая старуха.
”Это мама, – говорили отец или тетка, изредка заводя меня туда, –
она очень больна”.
Я отворачивалась и сразу выбегала – тошнило от густого духа
лекарств.
Изредка мать узнавала тетку, терзала вопросами об отце и тут же
погружалась в забытье.
Когда муки закончились – мне было двенадцать – все испытали
облегчение.
...Дни, а зачастую ночи напролет отец проводил в клинике.
Воспитывали няня и тетка – старшая сестра матери, обожавшая меня не
меньше, чем родных сына и дочь.
Отец баловал неистово. Помню подслушанный лет в шесть разговор:
– К чему эта вызывающая роскошь? Ее видят дети, у которых такого
никогда не будет... – укоряла тетка.
– A матери у этих детей тоже нет? – невзначай интересовался отец.
Филологическую спецшколу окончила с золотой медалью, с первого
захода поступила в университет.
– Однако... – Витя восхищенно качал головой.
– Прошу заметить – особых дарований за мной не числилось. Золотые
университетские годы... Летом Домбай, Бакуриани, походы, песни
Окуджавы у костра... A театр-студия при Доме культуры МГУ! Играла с
первого курса почти до диплома! Мы, студийцы, сколько могли,
толкались за кулисами ”Современника”, случалось – на ”Таганку”
пролезали. Была мысль: вместо аспирантуры идти на театральный. К
счастью, раздумала – таланта кот наплакал, а в театроведы...
Aспирантура, защита, вышла замуж, и вопрос отпал.
– A как с антисемитизмом?
– Хочешь честно?
| |