ВЛАДИМИР (ЗЕЕВ) ЖАБОТИНСКИЙ
Из сочинений 1903 года
(Опубликовано в "Иерусалимском журнале", 2010 N34)
С НОВЫМ ГОДОМ!
ВСКОЛЬЗЬ!
AMOROSA TRINITA
О НАЦИОНАЛИЗМЕ
ПЕРЕЛОМ ЖУРНАЛИСТИКИ
АПОКРИФ
ВСКОЛЬЗЬ
ТОЛСТЫЙ ПЕППИНО
ОЧЕРКИ ОДНОГО «СЧАСТЛИВОГО» ГЕТТО
О ЧЕМ СПОР
ДОН АЛЬЦЕХАН
ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО В РЕДАКЦИЮ «ОСВОБОЖДЕНИЯ»
С НОВЫМ ГОДОМ!
Будьте добры.
Может быть, на вас
насело много разных неприятностей.
Но будьте добры.
И тогда вы распутаете
все сети и выйдете на волю.
Никогда не опускайте
рук.
Не уподобляйтесь человеку,
который зимой, в степи, усталый и иззябший, садится, махнув на все рукой, в
сугроб и добровольно отдается смерти.
Он говорит себе:
– Еще десять верст
до жилья… Эх! Не стоит идти. Я слишком измучен. Лучше сяду и замерзну.
Но вы должны говорить
себе:
– Еще десять верст
до жилья? Что ж, пройдем еще десять верст.
Никогда не сдавайтесь,
не бросайтесь на землю сами.
Пусть вьюга вас
опрокинет, если может, но вы сами не ложитесь перед нею.
Много, может быть,
неприятностей насело на иного из вас.
Пусть он будет добр.
Пусть он прежде всего
разберется в этих неприятностях.
Нет ли в их числе таких,
которые только потому неприятны, что ему угодно обращать на них внимание, а
если пожать на них презрительно плечами, то сами собой разлетятся в пух и пыль?
Пожимать
презрительно плечами – великая наука в жизни. Учитесь ей.
И когда вы таким путем
отделите истинные неприятности и вычеркните воображаемые, тогда обновите в себе
бодрость и вооружитесь ею.
Расставьте все, что вам
угрожает, в правильном порядке перед глазами.
И неустанно, шаг за
шагом, побеждайте одного врага за другим.
Все может победить
бодрый человек.
И нельзя победить
бодрого человека.
Убить его можно, а пока
он жив, никогда никто ему не скажет:
– Я тебя победил.
Потому что он улыбнется
и ответит:
– Как же ты меня
победил, когда я еще борюсь против тебя?
Будьте добры и не
ленитесь.
Не останавливайтесь
перед сложной задачей, не говорите:
– Это слишком
сложно для меня.
Сложное состоит из
множества простейших, расположенных в известном порядке.
Обдумайте этот порядок,
а потом бодро и спокойно примитесь по порядку за простейшие.
Справьтесь с одним,
перейдите к другому и третьему и уверенной поступью дойдите до последнего.
И вы победите самую
сложную задачу.
Чтобы быть хорошим и
полезным работником в жизни, вовсе не нужно ни ума, ни таланта, нужна только
бодрость.
Бодрого человека любят и
боги, и мужчины, и женщины.
Будьте бодры.
С Новым годом.
Знаете, чего я пожелаю
вам и себе в новом году?
Я мог бы пожелать вам
удачи во всем добром.
Но ведь удачи во всем
добром я желаю вам ежедневно круглый год.
Нет смысла сказать:
– Желаю вам всего хорошего в 1903 году.
Почему именно в 1903-м?
Не в 1903-м, а всегда надо желать человеку всего хорошего.
Нет. В первый день
Нового года я пожелаю вам и себе –
хорошего
года.
Такого года, который
было бы потом чем вспомнить.
Славы и величия желаю,
но не нам, а этому году.
Тускло живя нудный год
за годом, давно уже мы ждем яркого года.
Давно уже мы тоскуем о
таком годе, на который 31 декабря можно было бы оглянуться и сказать:
– Господа, мы прожили
интересный и великий год.
Деды наши и старые отцы
переживали такие годы, а нам еще не довелось. Неужели обойдет нас судьба и не
выпадет на нашу долю года великого и громкого?
Нет горшего позора для
поколения, как прожить свою жизнь без такого года.
Поколение, прожившее без
такого года, будет забыто и презрено.
Я верю, что наше
поколение не будет презрено и забыто.
Я верю, что судьба нам
пошлет такой год, о котором будет вспоминать потомок и говорить с
благоговением:
– Как я завидую
людям, жившим в то время!
Мы с вами, читатель,
встречаемся каждый день, и, чтобы выразить друг другу добрые пожелания, нам не
нужен первый день января месяца.
Но некто новый предстал
нам в эту полночь, некто, с кем мы еще никогда не встречались: этот некто –
новый год, и ему должны мы принести наши пожелания.
Здравствуй, новый год.
Желаю тебе силы и блеска. Не пройди бесследно. Соверши великое.«Одесские новости»; 1.01.1903
ВСКОЛЬЗЬ
Третьего дня
благосклонный читатель прочел у меня в фельетоне:
– Будьте добры.
И, вероятно, сейчас же
зевнул.
Я бы тоже зевнул.
Право, я в этом не
виноват.
Это, что называется,
«досадная опечатка».
Ибо я написал не «будьте
добры
», а «будьте
бодры
».
Бодры, понимаете?
Фразы: будьте
добры
– я ни за что бы не написал.
Я считал бы гражданским преступлением – проповедовать
доброту.
Слишком много у нас и
без того добрых людей.
И слишком много видов
доброты.
Есть, например, такой –
очень распространенный – вид доброты.
Идет по улице согбенный
человек, а у согбенного человека на шее сидит другой человек.
– Согбенный! –
спрашиваете вы, – отчего ты не сбросишь в преисподнюю сидящего на тебе
верхом?
И отвечает согбенный:
– Жалко мне его. Уж
так он удобно тут у меня на шее устроился. Как же это взять да лишить его
удобного места?
Обдумайте вы этого
согбенного человека.
И увидите вы, что он
подобен французскому судну под немецким флагом. Потому что он есть сосуд
трусости, выступающей под флагом доброты.
И другой есть вид
доброты.
В лазурных волнах моря
один господин топит другого господина.
Третий господин сидит на
берегу и закусывает бутербродами.
– Третий господин! –
спрашиваете вы, – почто нейдешь на помощь топимому?
– Жалко топимого, –
отвечает, прожевывая, третий господин, – но и топящего жалко. Не
подымается рука моя ни на того, ни на другого.
И сей подобен судну английскому
под флагом персидским. Ибо есть он сосуд эгоизма под флагом доброты.
Много дряни плавает по
свету под флагом доброты.
И дряблость, и слабость,
и попустительство, и предательство, и всякая подлость.
И особенно глупость.
Итальянцы даже так и выражаются
о глупом человеке:
– 'E tre volte buono.Онтриждыдобр.
Нет, господа, то была
«досадная опечатка». Я не решился бы сказать вам:
– Будьте добры.
Уж если на то пошло, я
сказал бы скорее:
– Будьте злы!
Ибо, наоборот, под
флагом зла выступает много хороших вещей.
Например, зависть и
мстительность.
Зависть, которая свята
потому, что она есть противовес поруганному равенству.
И мстительность, которая
есть ответ и рычаг оскорбленной справедливости.
– Будьте злы, –
сказал бы я.
Когда видите, что равенство
поругано и справедливость оскорблена, пусть злое чувство сделает ваше сердце
жестким и твердым, как камень, и наполнит его завистью и местью.
И не давайте
расплывчатой доброте согреть ваше отвердевшее сердце своей нездоровой теплотою
и сделать из него вместо камня жидкую кашицу.
Будьте
бодры
.
«Одесские новости»; 3.01.1903
AMOROSA TRINIT
Нет большего
удовольствия, как смотреть и слушать оперу «Богема».
Не могу себе вообразить
такого господина, которому «Богема» не напоминала бы о лучших его днях.
Разве уж это будет какой-нибудь
совсем пустой и безжизненный господин.
Я не знаю всей «Богемы».
Сыграйте мне что-нибудь из третьего акта – я, возможно, спрошу:
– Это из какой
оперы?
А слышал я «Богему»
много раз.
Но я слушаю только
первый акт, а потом до четвертого занавеса уж только сижу в театре и ничего
определенного не вижу и не слышу.
Я думаю под музыку.
Первый акт уносит меня в
мое доброе прошлое.
И так я там и плаваю, в
этом прошлом, пока соседи, торопливо выходя и наступая мне на ноги, не вернут
меня к настоящему.
Что в этом прошлом? В
чем его очарование?
Трудно было бы сказать.
Ни крупных событий, ни возвышенных интересов ведь нет в этом прошлом.
Мелкие волнения, много
ребячества, много бестактностей.
Но оттенок другой и
аромат другой – не тот, которым окрашена теперь наша с вами жизнь и наша с
вами среда.
Ничего мещанского,
беззаботная искренность, свежее дыхание юности… словом, «что-то такое», чего
теперь у нас с вами больше нет и не будет.
Нам остались
воспоминания. Будемте ж изредка вспоминать.
Мы тогда жили тоже на
чердаках, Гоффредо и я.
У меня из окна был вид
на весь Борго, где мы тогда жили, и на весь огромный седой Рим над рекою, –
тот самый вид, которым вы любуетесь в последнем действии «Тоски», только еще
лучше.
У Гоффредо из окна был
вид на равнину.
Равнина была
темно-зеленая, почти синяя, величавая, скорбная; по ней редко стояли пинии,
похожие на букву Т, и иногда проходили римские волы, тяжелые, огромные, тоже
скорбные и величавые, – «благочестивые» волы, как назвал их поэт Кардуччи.
Был тогда конец зимы; и
пальмы на Пинчо, и равнина были почти так же зелены, как летом, но по вечерам
дула резкая трамонтана и часто шли дожди.
И вот в эти дождливые
вечера мы обыкновенно сидели с Гоффредо вдвоем у него на чердачке.
Всегда у него, потому
что я тогда был еще корреспондентом «Одесского листка» и зарабатывал до 27
рублей в месяц, а Гоффредо из дому получал больше, так что у него и убранство
было лучше, и всякая нужная утварь имелась.
Убранство у него было
шикарное.
Он тогда недавно
вернулся из Парижа, где кокотки научили его особенным образом драпировать ковры
по стенам.
И он накупил дешевых
плохеньких ковриков и устроил из них такую драпировку, что даже хозяйка, сора
Ливия, вдова околоточного надзирателя – и та восхищалась.
Гоффредо покупал много
книг, но не расставлял на полочке, а развешивал на разноцветных лентах по
задрапированным стенам.
Тут у него висели в
красивом беспорядке Ницше, Д’Аннунцио, Стриндберг, два романаGypи его собственные рукописи.
Между книгами были
прибиты фотографические карточки нескольких его невест и тех парижских кокоток,
что научили его драпировать комнаты.
Из утвари у него была
машинка для чая, полдюжины приборов из дешевой лавки наViaNazionale, где все продается по 48 сантимов, много
стаканов и лампа, а у меня всего этого не было.
И еще у него была цитра.
Оттого мы и сидели
всегда по вечерам у Гоффредо.
Он читал или писал, я
читал или писал: я писал или корреспонденции, или пьесу, в которую вложил
столько души и которую потом освистали; он писал или конспекты речей для одного
депутата правой, который ни за что не хотел понижения хлебных пошлин, или тоже
пьесу – драму «Ницше».
Я даже помню канву этой
драмы.
Там была героиня
Джулиана, которая прежде пела в опере, потом, в расцвете голоса, перешла в
оперетку, а через год – в кафешантан.
И никто, и она сама не
могли понять, что повлекло ее, с прекрасным голосом, из оперы в кафешантан.
Вдруг в одной газете
появился о ней фельетон, предлагавший разгадку этой странной непоседливости –
в слове:
– Женственность.
Джулиана, по мнению
автора, инстинктивно искала той арены, где всего ярче могла проявить свою
торжествующую женственность.
Джулиана прочла эту
статью и была поражена. Автор заглянул ей в душу так глубоко, как она сама не
умела.
Ей представили автора.
Он оказался хилым и тоненьким литератором, с большим талантом и узкой грудью.
Однако Джулиана стала
его любовницей, потому что он изумительно тонко мог говорить о любви и
женственности. Но скоро она поняла, что он, хорошо говоривший о любви, был
чересчур слаб, чтобы уметь любить. И ей захотелось бросить его, но она боялась
убить этого хрупкого человека горем.
Тогда приехал друг его,
красивый, сильный бретер, и победил Джулиану.
Я помню сцену, которую
Гоффредо считал очень сильной и оригинальной, – где этот человек и
Джулиана все время сидели в полутьме в разных концах большой комнаты и где он,
не прикасаясь к ней, не подходя к ней, одними словами, одним лучистым пламенем
своей страсти овладел Джулианой и в ее отдающемся взгляде взял в свою власть ее
тело и душу.
На следующий день его
ранили на дуэли с кем-то и обезобразили его лицо.
И тогда Джулиана ушла от
обоих, от постылого слабого и от обезображенного сильного, и сказала им на
прощанье:
– То, что идет не
от сердца, а от жалости, то есть милостыня. Я слишком ценю вас обоих и не хочу,
чтобы вы предо мною были нищими…
Гоффредо писал эту
пьесу, а я строчил мои корреспонденции, где расправлялся, как мне было угодно,
с министрами и генералами; но оба мы думали, главным образом, не о министрах и
не о Джулиане, а о том, придет или не придет Диана.
И Диана приходила.
Ударял ее бодрый и вместе с тем нежный стук медным кольцом в дверь.
И она показывалась на
пороге, небольшая, стройная, с высокой каштановой прической на непокрытой
голове, в простеньком красном лифе, без верхней кофточки, только с лисичкой на
шее и под зонтиком.
– Добрый вечер! –
говорила она весело, и нам всем троим становилось так хорошо, что не сиделось
на месте.
Гоффредо говорил ей:
– Я уже думал, что
тебе сегодня вечером не удастся ускользнуть из дому.
И она оживленно
рассказывала:
– Нет, я сказала
маме, что иду к Ольге доканчивать заказанную шляпку. А что если Ольга придет к
нам? Пропала я тогда!
И мы смеялись.
– Гоффредо, у тебя
страшный беспорядок. Разве так перемывают чашку?
– Дай сюда бутылку
с керосином, я поставлю чайник. А сахар есть?
– А у вас все не
пришита третья пуговица? Я всегда говорила, что вы неряха. Снимите пиджак, я
пришью.
Я снимал пиджак и
отдавал ей, если в этот вечер была очередь Гоффредо идти за хлебом и колбасой.
И мы оставались с нею
вдвоем: она шила и болтала про то, что сегодня было в их мастерской, или пела
римские песенки с такими ритурнелями:
Природа ждет рассвета,
но не видать ей солнца,
покуда из оконца
не выглянула ты!
Ей было восемнадцать
лет; она немножко считалась невестой Гоффредо, хотя сама, я думаю, не верила,
чтобы он, студент, драматург и бахвал с большими надеждами, женился на
модисточке; она была с ним и со мной одинакова, и мы оба относились к ней
одинаково платонически – ласково, тепло и шаловливо.
И вот она шила и болтала
или пела, а я смеялся с нею и любовался ею и тем сверкающим римским акцентом, с
которым она говорила и который я люблю лучше всякой музыки.
Пуговица была пришита;
Диана отдавала мне сюртук и спрашивала:
– А что мне за это
следует?
Я отвечал:
– Два поцелуя.
А она говорила:
– Нет, только один.
И, получив эту плату,
она устраивалась у меня на коленях и дразнила:
– Вы меня не
боитесь? Я вас не искушаю?
– Нет, – говорил
я, – пока еще не так страшно.
– А какую сказку вы
нам сегодня расскажете?
– Хорошую.
– А что пишут ваши
родные из России? Они все здоровы?
– Да, все здоровы,
Диана, спасибо…
Стук.
– Тсс! – говорила
тихо Диана, – не отпирайте и затаим оба дыхание. Пусть Гоффредо научится
ревновать.
Но Гоффредо знал эти
штуки и начинал так стучать в дверь сапогами, что Диана первая бросалась
отворять.
Он приносил с собой
чудесный пресный хлеб, за который я теперь отдал бы все деликатесы Робина, и
чудесную жирную колбасу и пол-литра чудесного сладкого красного вина
Гротта-Феррата.
И мы ужинали, с хохотом
и песнями – римскими, неаполитанскими, сицилийскими, русскими, парижскими –
и пили вино и запивали чаем.
Потом мы помогали Диане
убрать и перемыть тарелки и чашки, мыли руки, утирались одним полотенцем.
И Гоффредо говорил:
– Теперь сказка.
Тогда я садился в
кресло; Диана садилась на мягкой скамеечке у моих ног и клала мне голову на
колени, а Гоффредо разваливался на диване и держал ее руки в своих.
Лампа тушилась,
зажигался красный фонарик, оставшийся от фотографического аппарата, который был
теперь в ломбарде.
И они оба стихали и
слушали, увлекаясь, как дети, а я им рассказывал «Вия», или «Майскую ночь», или
«Милу и Нолли».
Я держал руки близко у
лица Дианы, и она беззвучно заигрывала и шалила с моими пальцами, ловя их в
свои свежие губы и даже слегка прикусывая, когда сказка была страшная.
Кончалась сказка, и пора
было идти домой.
Мы провожали ее оба. Она
жила тут же в Борго, и надо было прятаться в тени, чтобы никто не заметил и не
узнал ее.
Мы доводили ее до
ступенек ееportone, в мрачном переулке, прорубленном в папской
стене, и иногда, если в переулке было пустынно, на носочках подымались по
темной лестнице до самой двери, за которой слышались голоса ее матери и сестер.
– Ух, если бы мама
теперь вдруг отворила дверь!..– шептала нам Диана, вся дрожа от беззвучного
хохота.
И она прощалась с нами,
целуя его и меня долгими ласковыми поцелуями, и иногда шептала нам:
– У нас дома так
нехорошо… Я умерла бы, если бы у меня не было вас…
И мы оба тихонько
спускались к выходу, а она стучалась, показывалась на мгновение в свете
отпертой двери, небольшая, грациозная, и пропадала.«Одесские новости»; 6.01.1903
О НАЦИОНАЛИЗМЕ
Газета «Отечество», имея
в виду российских патриотов-охранителей, говорит: «Многим из них кажется, что
если люди не коренного русского происхождения выказывают горячую приверженность
к своему родному краю, своей земле, к языку, Богом им данному, и ко всем
особенностям своего родного быта и потребностей, то в этой преданности их
инородческой особенности скрывается непременно какое-то злоумышление против
России»…
Действительно, так
смотрят на дело российские охранители. И за такой взгляд на дело им часто
достается от российских прогрессистов.
И вот, когда охранителям
достается от прогрессистов по этому вопросу, мне всегда хочется сказать: «Своя
своих не познаша и побиша».
Ибо надо отдать
справедливость российским прогрессистам: они в этом пункте мыслят совершенно
так же, как российские охранители.
Полнейшее согласие.
Позвольте мне подменить в тираде газеты «Отечество» только два-три слова, и эту
тираду, обращенную к охранителям, смело можно будет отнести по адресу либералов:
«Многим из них кажется,
что если люди
известной народности
выказывают горячую приверженность к своему родному краю, своей земле, к языку,
Богом им данному, и ко всем особенностям своего родного быта и потребностей, то
в этой преданности их
национальной
особенности скрывается какое-то злоумышление против
прогресса
»…
Только подчеркнутые
слова изменены – и из точки зрения рядового патриота-охранителя получилась
точка зрения рядового прогрессиста.
Того самого рядового
прогрессиста, который всюду настаивает, что идеалами порядочного человека
должны быть идеалы общественные, а отнюдь не националистические, и что
национализм – тьфу.
Я осведомился у этих
рядовых:
– А нельзя ли,
господа, как-нибудь этак сочетать националистические симпатии с вашими широкими
общественными идеалами?
И рядовые качали
головами и определяли:
– Никак нельзя.
И доказывали мне это
следующим сопоставлением:
– Мы, прогрессисты,
желаем, между прочим, чтобы не стало ни войн, ни национальных гонений, чтобы
отдельные народности братски слились и забыли разделяющие их межи и границы. А
националисты тормозят слияние, силясь сохранить для каждой народности ее
обособленность. Их идеал прямо враждебен нашему…
Оттого-то и хочется
сказать: «своя своих не познаша», когда этот самый прогрессист через минуту
обрушивается на охранителя за непочтение к инородцу.
Поскольку он защищает
инородца, он, собственно, прав, но что за цена этой защите, когда она лишена
естественной почвы, когда она зиждется не на уважении к национальным
особенностям вообще, а на совершенно постороннем принципе?...
Славная вещь – российский
прогрессизм и славные люди – российские прогрессисты. Но не люблю я в них
одного качества – прямолинейности. Им всегда кажется, что путь логики есть
однообразная прямая линия. Но путь логики есть линия сложная, извилистая, богатая
неожиданностями.
Этот путь то поведет вас
направо и там укажет вам точку истины, то перебросит вас налево и здесь тоже
натолкнет вас на крупицу правды.
А прямолинейная
близорукость, важно и раз навсегда шагая в направлении собственного носа,
строго осудит вас за это и скажет:
– Вы сами себе
противоречите!
Сакраментальная фраза,
которой стреляют во всякого, кто решился снять с себя лошадиные наглазники и
хорошенько оглянуться по всем сторонам жизни… Я думаю, что можно быть
сторонником широких общественных идеалов нашего времени, желать братства народов
и в то же время оставаться завзятым националистом.
Российские прогрессисты
весьма обильно употребляют слово «научность». И это не мешает им смотреть на
национальный вопрос как-то совсем по-детски. Я не о том говорю, что будущее им
представляется в розовом свете. Это вполне законный оптимизм. Мне тоже будущее
рисуется сравнительно в довольно приятном освещении.
Я тоже надеюсь, что в
будущем устроится такой порядок, когда создастся та общественная почва, на
которой человечество поздоровеет телом и духом. И я тоже полагаю, что тогда не
будет войны и не будет национальных гонений.
И что тогда, в какую
глушь чужой страны я ни попал бы, всюду я почувствую себя среди добрых соседей
и товарищей.
Но ведь для российского
прогрессиста этого мало. Он мечтает о большем. Ему хочется, чтобы я, попав в
эти будущие блаженные дни в чужую землю, не только не почувствовал враждебного
отношения к себе, но даже не заметил вообще никакой разницы между тамошним
людом и моими соотечественниками.
Чтобы я там оказался
совершенно как у себя дома.
«Ни звука нового, ни
нового лица: такой же толк у дам, такие же наряды»*…
Словом, как будто и не
выезжал из Одессы.
А национальные
особенности?
– Басни! – говорит
прогрессист. – Уже и теперь эти национальные особенности мало-помалу
атрофируются под влиянием общей культуры. Интеллигентный русский уже и теперь
больше похож на интеллигентного англичанина, чем на соплеменного ему русского
же крестьянина. А со временем это еще усилится и наконец постепенно сведет ваши
хваленые «национальные особенности» к незаметному minimum’у…
Вот образчик той
упрощенной прямолинейности, о которой я говорю выше.
Ведь, действительно,
правда, что теперь между двумя интеллигентами разных наций гораздо больше
общего, чем между двумя представителями разных общественных слоев одной и той
же страны.
Русскому интеллигенту
гораздо ближе и понятнее мысли и настроения интеллигента норвежского,
испанского или какого угодно, чем мысли и настроения своего же русского
деревенского простолюдина.
Но почему?
Потому, что в нашем
обществе между отдельными классами лежит целая пропасть.
Потому, что народные
массы вырастают и воспитываются далеко не в той улучшенной атмосфере, не в тех
утонченных условиях, среди которых, как-никак, развиваемся мы с вами.
И потому, конечно, нам с
вами не понять мужика и в то же время очень легко понять европейского
интеллигента, который с детства спал на таких же матрасах, как и мы, посещал
такие же театры и учился по таким же книгам.
И если бы так
продолжалось и дальше, если бы пропасть между общественными слоями должна была
все углубляться, то, действительно, «вертикальные» подразделения человечества,
т. е. национальные различия, скоро совсем стушевались бы перед громадностью «горизонтальных»
подразделений классовой дифференциации.
Но… но ведь, кажется, не
в этом направлении катится фура прогресса, а как раз в обратном, и меньше всего
пристало забывать об этом именно прогрессистам. Человечество идет к тому, чтобы
смягчить и мало-помалу совсем сгладить классовые перегородки. Чтобы дать всем
гражданам одинаково благоприятные условия для развития духа и тела.
Вот, по всему смыслу моей
веры, направление истории. И чем дальше пройдем мы по этому направлению, тем
ближе духовно станут друг к другу интеллигент и мужик. Пока, наконец, не
очутятся рядом и не заговорят, как равный с равным, мыслями одного и того же
диапазона.
Вся механика того, что
мы называем прогрессом, направляется к устранению классового несходства.
И когда оно устранится –
что же тогда получится?
И теперь русский
интеллигент далеко не подобен французскому, немецкий – английскому. Но их
несходство так мало в сравнении с классовыми несходствами внутри одной и той же
нации, что из-за громадности второго мы почти не замечаем первого.
|