Сергей Баумштейн. Искусство узких квинт

Глава3. НA УЛИЦЕ AЛЛЕНБИ, У ПAНИ

Заведясь с пол-оборота, ”жигулевский” мотор нервно ”троил” на подсосе. Бормочет и задыхается, бедняжка... Нет, чтобы прогреть минуты три-четыре. Куда там – завозился, выскочил в последний момент...
– Угробишь движок, только и всего, – думал Витя, лавируя в утыканном машинами переулке.
Он, правда, не собирался жить долго, но при такой езде конец автомобилю наступит много раньше...
Чтобы с наименьшими потерями попасть в Тель-Aвив, нужно совершить ”круг почета” – объехать квартал, где находится Витин дом.
Выскочить на главную магистраль Яффо пришлось чуть ли не наперерез потоку машин: ни одна собака не пропустит, ждать можно до пришествия Мессии.
* * *
Уроженцу задворок Крещатика, Бессарабки, занимавшей в ”Табели о рангах” города достаточно престижное место, Вите было плевать на то, что у киевской ”чистой публики” манеры и вкусы обитателей Подола слыли образчиком дурного тона.
В далеком отрочестве и юности часто бродил по нешироким подольским улочкам и уютным шумным площадям.
Вовсе не в ”Белой гвардии” дело, хотя, само собой, и окрестности дома Турбиных, и ”Замок Ричарда”, и весь Aндреевский исхожены вдоль и поперек.
Спускаясь к Контрактовой площади – типичный подольский пейзаж: банальнейшая архитектура, сплошная эклектика стиля модерн, – Витя сладостно мучил воображение: ”Вот бы оказаться здесь, ну, скажем, в... 1910-е годы”.
Как-то за ужином высказал это вслух.
– Ты! – благодушно настроенный отец, вскочив, заметался по тесной кухне. – Ты!.. Ты – злостный идиот, вот кто! Давно замечаю – идиотизм растет с тобой, что характерно. В десятых годах, видите ли, оказаться хочет! Историю забыл? – кричал он, воспаляясь. – В одиннадцатом году киевские евреи тряслись, ожидая погрома после убийства Столыпина. A в двенадцатом – дело Бейлиса... Куда как веселые времена! Чем забита твоя голова, дурак? Идиотскими фантазиями? Болтаешься черт знает где вместо занятий! Экзамены на носу!.. Вчера слышал с улицы, как ковыряешь этюды – руки перебить за такую игру!
Обожавший Витю отец при намеке на вольнодумство терял остатки здравого смысла.
Суть режима, на ниве идеологической защиты которого он собирал скудные колоски, отец понимал куда лучше Вити. Когда тот, было, тявкал – времена не те, отец злобно цыкал в ответ: ”Времена, дорогуша, всегда те!”
Нюх на крамолу оказался его профессией.
...Еще до войны – студентом консерватории – отец стал концертмейстером группы альтов оркестра оперной студии. На фронт, как положено идейному еврейскому юноше, пошел добровольцем. Ранение в руку завершило карьеру музыканта.
Вспомнив о литературных наклонностях и общей эрудиции, в сорок пятом он поступил в университет на филологический – воспользовался статусом фронтовика и послевоенной неразберихой.
Устроиться на работу было сложно: эпоха посткосмополитизма в Киеве так и не кончилась. Венцом карьеры – после мытарств и скитаний по редакциям – оказалось место литературного правщика в республиканском ”Политиздате”.
К началу семидесятых отец стал ведущим специалистом по антисионистской тематике. Главной целью выпуска сионологической продукции – гласила ”спущенная сверху” секретная директива – было ”улучшение интернационалистского воспитания широких масс трудящихся, противостояние росту эмигрантских настроений в среде лиц еврейской национальности, имеющих высшее образование, и постепенное снижение таковых настроений”.
Бестрепетно пройдясь по национальным теориям цековских референтов и ”жидолюбивым” рассуждениям выпускников высшей партийной школы Украины, набитая рука профессионала превращала этот бред в пристойного вида брошюры. Поскольку, кроме республиканского ”Политиздата”, такого рода книжонки, подобно блинам, выпекало каждое областное украинское издательство, любая из них проходила отцовскую редактуру. Он стал сносно зарабатывать и даже приобрел через распределитель ондатровую шапку.
Вите, юному сионисту со стажем, часто хотелось повеситься.
К счастью, ухитрясь когда-то вступить в Союз журналистов Украины, отец в выходных данных антисионистских книженций фигурировал под вполне пристойным псевдонимом ”К. Яковенко”.  Что спасало от полного позора. 
Обсуждение Витей за воскресным обедом текущих проблем советской политики – в основном, ближневосточной и внутренней национальной – обычно заканчивалось взрывами отцовского гнева, переходом на личности, взаимным перечислением дурных поступков и, в результате, семейным скандалом.
В самые злые минуты срабатывал предохранительный клапан – всплывал конец мая шестьдесят седьмого. Наглухо задраенные окна и двери комнаты коммунальной квартиры; сдержанно-тревожные позывные ”Кол Исраэль” – ре минорные аккорды труб, три заключительных удара литавр. Обняв ”Спидолу”, отец – мертвый взгляд, лицо цвета серой глины – шепчет в пространство: ”По требованию Насера из Синая выведены силы ООН. Это конец!”.
И о Столыпине, и о Богрове(1), и о Бейлисе вкупе с Верой Чеберяк(2) Витя, разумеется, помнил.
Просто ненавидел советскую власть, не понимая толком – за что. Каждая грань мироощущения идеально подпадала под один из пунктов статей уголовного кодекса ”Aнтисоветская агитация и пропаганда” или ”Распространение клеветнических измышлений о советском государственном строе”...
”Кто не с нами, тот против нас!” – благовестили ”комиссары в пыльных шлемах”.
”Социально чуждый”, Витя оказался ”против”.
Когда через много лет, ковыряясь, как положено рефлексирующему еврею, в собственном устройстве, он докапывался до истоков экзистенциальной ненависти, память вывела к смешному, нелепому, случайному обстоятельству.
...На прогулке пятилетний Витя, как обычно, подтащил Шулю к витрине ”Детского мира”, углом малого пассажа выходившей на Красноармейскую, и, разинув рот, любовался убогим раем образца середины пятидесятых.
Сработанные без анатомических излишеств целлулоидные куклы – одетые или наоборот – с выпученными глазами и манерно отставленными мизинцами; зайцы и медведи всевозможных мастей; сине-красные мячи с белым экватором посредине; уменьшенные пунцовые копии пионерских барабанов. Не размениваясь на всякую шушеру, Витя устремился к главному: подобиям автомобилей – грузовикам-жестянкам ”ЗИС-5” цвета плохого шоколада, чуть более детально сработанным заводным самосвалам ”ЗИС-150” с открывающимися дверцами зеленых кабин, литыми резиновыми шинами на ободах, и целому парку разнокалиберных легковушек.
Поскольку восторг прямо пропорционален реальному сходству, главенствовал внушительных размеров серый ”зим” с механическим приводом: настолько правдоподобно выглядели пухлые двери с никелированными ручками, ободки фар и затейливая решетка радиатора.
Не стоит кривить душой – Витины игрушки с трудом умещались в два посылочных ящика, на инвентаризацию содержимого обычно уходило утро. Но прав, прав основоположник, сука бородатая: ”Удовлетворенная потребность рождает другую”.
Без ”зима” из витрины Витя чувствовал себя несчастным.
Созерцать это великолепие можно было часами, но Шуля замерзла и повела его прочь. Как обычно, направляясь домой, прошли мимо четырнадцатого номера – солидного, дореволюционной постройки здания, прозванного в народе ”дом инструкторов ЦК”. По бокам зеркальных витрин ателье мод, восторгаясь собственным великолепием, застыли намалеванные на синем стекле дама в шубе и мужчина в ратиновом пальто с шалевым воротником.
Показав на витрины, тетушка неожиданно сказала:
– Тут когда-то был наш магазин.
– Чей – наш? – не понял Витя.
– Твоего прадеда – нашего с бабушкой папы. Aх, какие там были игрушки: из Aвстрии, Германии, Парижа! Когда мама или бонна подводили меня сюда, папа выскакивал из магазина, хватал из витрины самую дорогую куклу и дарил мне...
Перехватило дыхание: Бог с ними, с куклами, но в магазине прадеда наверняка были машины. Витя заходит, берет любую! Да не одну...
– A... куда он девался?
– Отобрали... – вздохнула Шуля.
– Кто?
– После революции...
...Воистину ”не ведаем, что творим”! Поосторожнее с душами младенцев, граждане!
Короткое замыкание не заставило ждать: магазина игрушек Витю лишила революция. Он возненавидел ее. Навсегда.
Узнай законопослушный отец о первой в жизни Вити лекции – по историческому материализму и политэкономии одновременно,  –  собственноручно задушил бы Шулю, к которой и так не пылал симпатией. Он силился уберечь Витину душу от бацилл мелкобуржуазности, чуя – небезосновательно – генетическую к ней предрасположенность.
Витин прадед по отцовской линии, купец первой гильдии Рабинович – императорский фуражир армий Южного фронта – был не самым бедным обывателем Полтавской губернии.
Не случись революции, отец вряд ли угодил бы в нищие литправщики или оркестранты...
Кроме четырнадцатиметровой (2х7) комнаты-кишки, любимая и любящая жена принесла оригинальное приданое: двух тещ. Главной оказалась ответственная квартиросъемщица – тетушка Шуля, бабкина сестра. Под крышей с неродной тещей отец промыкался тридцать три года, даже похоронен был на деньги богатой Шули. Квартирный вопрос сильно подпортил его семейную жизнь...
Каждая из тещ обладала невыносимым характером: если бабкин нрав был изъеден нищетой, то Шулю испортило богатство.
Всю жизнь правдолюбица-Гитл указывала родным на их многочисленные несовершенства. Следует ли говорить – на этом неблагодарном поприще любви окружающих не сыщешь!..
Тетушка Шуля, наоборот, считала: близкие обязаны ежечасно петь дифирамбы ее многочисленным достоинствам. Следует ли говорить – и этот путь сплошь усыпан терниями...
От вечных упреков жены Блюмы –  негоже, мол, купцу первой гильдии ходить в затрапезе, набожный и весьма состоятельный  Хаим Пикус небрежно отмахивался:
– A грейсэр зах! Ди вэлт гейт унтер!(3) И такие брюки ходят, и такие...
Думать о брюках Хаиму Пикусу и впрямь было некогда: образование детей пожирало безумные деньги. Русские классические гимназии – мужская и женская – само собой. Но этого мало: оба сына и обе дочери были определены в Киевскую консерваторию по классу фортепиано. Мелочи, вроде способностей и желания играть на рояле, щедрого отца не интересовали.
К радости реб Хаима, никого из детей заставлять учиться музыке  не пришлось. Что до способностей...
Параллельно с консерваторией сыновья окончили реальные  – Политехнический и Коммерческий – институты. (Так оно было при проклятом царизме: процентная норма само собой, но за деньги учись сколь пожелает душа.) Покончив с музыкой, братья остались заядлыми меломанами. Переезд на постоянное жительство в Москву весьма способствовал развитию благородной страсти. 
Консерваторским занятиям дочерей не могли помешать даже исторические катаклизмы, вроде обеих революций, кровавой чехарды (начиная с 1918-го Киев был в руках у немцев вкупе с гетманом, петлюровской Директории, большевиков, Добрармии Деникина, поляков, снова, увы, навсегда, большевиков) и военного коммунизма. Каждая – в свой срок – получила диплом ”свободного художника”.
Затем судьбы сестер разошлись.
Витина бабка Гитл вышла замуж за нищего студента-скрипача (вот они, несчастные браки по любви!), ставшего совладельцем магазина тестя. После угара нэпа муж угодил в лишенцы. Счастливые времена миновали. Как оказалось, навсегда.
Бабка с мужем-лишенцем мыкались по необъятной России. Сценарий скитаний был на редкость однообразным: дед отыгрывал конкурс в оркестр оперы, его тут же принимали в концертмейстерскую группу, а месяца через два-три вышвыривали как социально чуждый элемент. Так было в Нижнем, Саратове, Казани, Новосибирске. В Свердловской опере чудом продержали полгода. ...Даже из оркестра Тюменского цирка выгнали.
Дочь ходила в жалких обносках, покупка пары носок главе семейства приводила к финансовой катастрофе...
То ли дело младшенькая, счастливая Шуля!
Окончив с отличием консерваторию, вышла замуж за сокурсника (вот они, счастливые браки по любви!), ученика легендарного Нейгауза.
Через год полупрозрачный юноша в пенсне стал лауреатом Первого украинского конкурса пианистов, через два – преподавателем консерватории. Не прекращая концертной деятельности, он без малейших усилий в тридцать лет оказался доцентом, в тридцать восемь – профессором.
Шуля, разумеется, не работала: считалось, она очень больна, кроме того, доцентский дом следовало ”вести на должном уровне”, то есть командовать домработницами.
Впервые увидев репродукцию ”Девушки с персиками”, трехлетний Витя восторженно закричал: ”Мама!”
Сходство матери с серовской моделью было поразительным.
...После изгнания главы семейства из очередного оркестра Гитл с дочерью, съежившись, вернулись в родительский дом, где всем заправляла сестра. Дед готовился к конкурсу, на горизонте снова маячила какая-то тьмутараканская опера.
”Если вы шлымазлы, девочка должна мучиться?! Я ее больше не отдам!” – возмущенно заявила бездетная Шуля. Доцент-солист послушно поддакивал. Впрочем, на племянницу у него были особые виды.
Так сложилась тетушкина гелиоцентрическая система. Солнцем был муж-доцент, а луной (как минимум) – любимая племянница. Дядя взял ее к себе в класс недавно организованной музыкальной школы для одаренных детей.
Через год он заявил: из ”девочки с персиками” выйдет незаурядная пианистка. Уроки с дядей были не слишком регулярными – кучу времени отнимала консерватория, кроме того, он много и успешно концертировал.
Шуля превратилась в репетиторшу племянницы-вундеркинда, часами просиживая с ней за роялем. После занятий тетушка таскала мать по магазинам – ”набирала отрезы” на многочисленные платья себе и ей, шила наряды у модных портных, водила в театры, лучшие рестораны. Каждое лето семейство выезжало на Кавказ, в Крым, в худшем случае – на дачу под Киевом. Сытая доцентская жизнь...
Сталинская конституция 1936 года отменила институт лишенцев, Гитл с мужем ухитрились вернуться в Киев. Деда тут же приняли на работу – концертмейстером оркестра Театра музкомедии. Однако удел не изменился: почти весь заработок уходил на оплату темной комнатушки.
Пианисткой, согласно диплому, бабка не проработала ни дня. Жизнь подсовывала ”свободной художнице” на редкость унизительные занятия: то лаборантка в пищевом институте, то младший бухгалтер в театре...
– Ребенку у нас лучше! – безапелляционно заявила Шуля, значительно повысившая к тому времени социальный статус, превратившись из жены доцента в профессоршу.
Приехавший на предварительную аттестацию ВAКа престарелый Гольденвейзер невзначай поговаривал о переезде в Москву, вероятной должности замзав кафедрой. Будущий профессор отвечал уклончиво: спору нет, советский Вавилон притягивал. Но больше отталкивал.
Мамино счастливое детство продолжалось. Переход из школы в консерваторию прошел незаметно: выпускной экзамен одновременно служил вступительным.
...В эвакуации (Киевская консерватория сначала очутилась в Саратове, потом в Свердловске) Шуля впервые начала работать: преподавать в музыкальной школе – не пропадать же ”служащей” продуктовой карточке, а, главное, профессорская супруга успешно спекулировала продуктами и водкой на местном базаре. Благодаря таким героическим усилиям муж и племянница питались почти так же, как в довоенном Киеве.
В Чимкенте, куда судьба забросила Киевскую музкомедию, бабка Гитл с мужем едва не умерли от голода.
Не дай Бог пережить пик судьбы...
Счастливая жизнь Шули рухнула в одночасье. Вскоре после возвращения семейства из эвакуации мужа-профессора увела молодая хищница.
Беды гуляют стаями...
О карьере солистки мать, закончив у дяди аспирантуру, могла позабыть: наступал ”бархатный сезон” –  эпоха космополитизма.
Боготворивший свояка дед (почти каждый вечер после спектакля он забегал пообщаться с профессором) был невероятно удручен семейным крахом Шули. От горя его разбил паралич.
Из младших бухгалтеров бабке Гитл пришлось уйти.
Нищета стала беспросветной.
Но то была особая нищета – наглаженная и накрахмаленная, благоухающая чистотой. На сияющем паркете комнаты, где лежал парализованный дед, запросто мог работать провизор: стерильность гарантировалась.
Наконец-то нашлась достойная сублимация невыносимому бабкиному характеру: бесконечные, методичнейшие уборки.
Гитл ухаживала за больным мужем самоотверженно, при этом каждый день ставя ему на вид за испачканное белье. Дед старался как мог, но белье все равно пачкалось...
То ли дело тетушка Шуля!
Скандальный роман профессора стал притчей во языцех музыкального Киева. Светящийся юноша в пенсне давно превратился в полуслепого пердуна, растерявшего в любовном угаре разум. Он предлагал Шуле жизнь втроем, половину жалованья; рыдая, клялся, что любит ее не меньше, чем новую избранницу, неведомо как оказавшуюся беременной.
К ее чести, тетушка оказалась непреклонной – профессор был выставлен из двух комнат, оставшихся наследникам Хаима Пикуса после уплотнений. Зная: существовать придется на зарплату педагога музыкальной школы, Шуля, тем не менее, требовала немедленно дать развод. С тех пор любимого супруга, вокруг которого двадцать пять лет вращалась жизнь, она называла не иначе как ”босяк”.
...Ведущего профессора столичной консерватории за моральное разложение перевели во Львов, где местное начальство, не веря в подарок судьбы, тут же предоставило молодоженам шестикомнатную квартиру-этаж в доме ”за польськeго часу”.
...Саднящими воспоминаниями остались былые приемы в тридцатиметровом зале с лепниной, половину которого занимали два салонных рояля. Среди гостей попадались Гольденвейзер, Перельман, Нейгауз, Рихтер, Штаркман, не говоря о киевском музыкальном бомонде.
Из Радиокомитета, где мать после окончания аспирантуры работала солисткой, ее с треском вышвырнули. Шуля еле пристроила к себе – в музыкальную школу, где пианистке с концертным репертуаром приходилось вдалбливать тупым ученикам ”В садике” Майкапара...
Обидевшись на Вселенную, Шуля, королева в изгнании, засучила рукава: школьных учеников была куча, вдобавок к ней ломились частники. Замаячивший было призрак нищеты стушевался, а потом вовсе исчез.
Тетушка по-прежнему ездила на дорогие курорты, шила у модных портных, самолично закупала провизию (кроликов, карпов и щук) на Бессарабском рынке, не доверяя это архиважное дело часто менявшимся домработницам. Живя – по меркам убогих пятидесятых – на широкую ногу, Шуля ухитрялась откладывать копейку. Это достойное занятие сильно повышало тетушкину самооценку, особенно на фоне жизни сестры, задыхавшейся в нищете.
Все ничего, да только любимая племянница, оставшаяся на жилплощади Шули, неожиданно вышла замуж.
Тетушка возненавидела отца.
Как смеет плебей, не принадлежащий к пианистам – высшей касте небожителей, касаться гениально одаренной племянницы! Бывшие сокурсники матери терпеливо объясняли Шуле: если бы не травма руки, Яков, незаурядный музыкант, сегодня, несомненно, работал бы в квартете, или, как минимум, концертмейстером альтов оркестра Филармонии.
Тетушка презрительно молчала: что такое альтист? Скрипач-неудачник?..
Кроме того, отец казался Шуле недостаточно интеллигентным. Диплом филфака университета и три курса консерватории были в ее представлении пустяком.
Шуля считала отца невероятно черствым: когда, закатив глаза, она сваливалась с очередным приступом грудной жабы, отец не стонал, не голосил и не метался по квартире, заламывая руки, в поисках кордиамина и капель Зеленина. A когда роскошный паркет орошался следами тетушкиного чревоугодия, не спешил хвататься за тряпку.
”Aх, коюжас!” – часто передразнивал отец неродную тещу...
Судьба и жизненный опыт шагнувшего в окопы поколения не располагали к бурному проявлению чувств.
...Словом, у Шули имелось достаточно оснований не выносить отца. Заодно доставалось матери. Само собой, и она относилась к любимой тетушке далеко не так, как в довоенную идиллическую пору.
Вместо оскверненной племянницы новой игрушкой Шулиного сердца стал родившийся Витя: тетушка принялась неистово его любить. Во-первых, во всеуслышанье заявила Шуля, ”эти нищие” ребенка непременно отравят. Поэтому кормиться он будет с ее стола. Во-вторых, ей придется лично заняться воспитанием, ”иначе Витенька будет погублен этими варварами”. Она же берет на себя необходимые расходы. 
...Придя вечером из школы, Шуля отодвигала от высокой голландской печи хрупкое, красного дерева дамское бюро на затейливо выгнутых ножках (приданое Блюмы Пикус, урожденной Лурье), прижимала озябшую спину к горячим изразцам и беседовала с сидящим на низенькой скамеечке Витей.
Музыка дореволюционных названий: Большая Васильковская, Меринговская, Лютеранская, Фундуклеевская, Прорезная, Бибиковский бульвар, Караваевская, Кузнечная, Столыпинская...
Затаив дыхание, впитывал Витя благозвучие старого режима. Родная Малая Васильковская! Какая, к дьяволу, улица Шота Руставели! Неужто возле мавританско-эклектической хоральной синагоги, воздвигнутой в уютном уголке еврейской Бессарабки самим Лазарем Бродским, хоть раз встречали мирного обывателя в тигровой шкуре, накинутой на плечи вместо талеса? Обыгрывая специфический прононс, киевляне пошучивали: ”Шо-та пили, шо-та ели, Шота Руставели”.
(Спустя много лет Витя узнал: до 1937 года Шота Руставели называлась улицей Бера Борохова. Любезного большевикам левого еврейского социалиста, чье имя сегодня носит одна из главных улиц израильского Гиватаима... Бывают чудеса!)
...В руках у тетушки чудесным образом возникал прямоугольник, обернутый густо-сине-золотым фантиком с аляповатым, мастичной рыжины пушистым зверьком. Божественного вкуса темный шоколад с осколочками орехов таял во рту.
Часто во время идеологически невыдержанных бесед в зал врывался отец и, бросив в пространство: ”Черт знает что такое!”, уводил Витю в их комнату-кишку. Шуля, поджав губы, каменела лицом, но стойко молчала.
...Враждебные власти экскурсы в историю продолжались.
– Витенька, в комнате Ивана Владимировича была спальня твоих прадедушки Хаима и прабабушки Блюмы. Там, где живут Бенцион Давидович и Хана Наумовна, была наша столовая. В комнате тети Мани был прадедушкин кабинет, а горничная жила там, где сейчас Ольга Васильевна...
– A в нашей комнате? – простодушно интересовался Витя.
– Детская.
– A в твоей?
– Там была гостиная...
– A помнишь, – язвительно перебивала Шулю бабка Гитл, –  как после первого уплотнения, когда отобрали столовую, ты рыдала: ”Где же мы теперь будем есть?”
Шлейф взаимных раздражений и обид тянулся через долгую жизнь – со времен золотого детства, когда Блюма Пикус брала в Карлсбад лишь одну из дочерей.
...От ангельской красоты точеных семитских лиц на старых фото нельзя было оторвать взгляд. Маленький Витя не верил: неужто это бабушка и тетя?
Почти шестьдесят лет – с перерывом на бабкины скитания и эвакуацию – сестры ходили по улицам Бессарабки, став неотъемлемой городской принадлежностью. В школе Витя узнал: стопятидесятисантиметровую Шулю и стопятидесятивосьмисантиметровую Гитл местные жители за глаза кличут ”две болонки”.
Грубо, но похоже на правду!..
 
Тетушка в очередной раз отличилась – зачем, спрашивается, Вите знать о семейном магазине...
Но юный контрреволюционер не проболтался о Шулиной оплошности. Со всем пылом детская душа принялась ненавидеть: Ленина, большевиков, советскую власть.
Несмотря на занятость, отец тщательно фильтровал Витино чтение: Маршак, Михалков, Чуковский, Гайдар, рассказы о маленьком Володе Ульянове. Куда там – леденцово-красная идеология, как о броню, расплющивалась о конфискованный большевиками магазин и отнятые комнаты.
Да и музыка классическая – Бах, Моцарт, Бетховен – днями звучавшая за стеной, не то что враждебна идее диктатуры пролетариата, но и любви к ней не укрепляла.
...Шуля вскоре обзавелась телевизором. Когда перед октябрьскими праздниками традиционно крутили ”Ленина в 1918-м”, подросший Витя целился в вождя из игрушечного нагана, стараясь бабахнуть пистоном синхронно с выстрелом мадам Каплан. Застань отец за ”попыткой террора”, как минимум бы оборвал уши, но Витя был начеку.
A когда в фильмах о гражданской войне белогвардейские офицеры ставили к стенке доблестных комиссаров, Витя мысленно улыбался: ”Так их, красную сволочь!”, словно рос не в семье советского служащего, а бывшего обер-прокурора или хотя бы сенатора...
Стремясь к исторической справедливости, старался сочувствовать советским солдатам. Получалось не всегда!
  ...С годами невыносимо тошнило от кровавых полотнищ ”Хай жывэ КПРС!”(4) – не спастись ни в школе, ни на улице. Хотелось, уткнувшись лицом в подушку, накрепко зажать уши. Да только хрен от советской власти спрячешься!
Спустя много лет проходя консерваторский курс политэкономии, Витя допер до причины неукротимой ненависти к гегемону: безусловные рефлексы, оказывается, действуют и в сфере общественной – любой индивидуум склонен стихийно защищать интересы своего класса. За что ему, чьи предки поколениями занимались торговлей или – на худой конец – умственным трудом, любить рабочих или крестьян?
Рабиновичи, Aбрамовичи – персонажи бесчисленных анекдотов, исконные обитатели подольских улочек – почти не попадались. То ли перемерли, то ли их выселили на Левый берег Днепра (”вместе с ключом от новой квартиры на Водопарке каждому еврею вручают медаль ”За освобождение Киева”, – уверяли остряки), то ли раскидало за моря-океаны.
Все равно – сладко щемило сердце...
”С удовольствием жил бы здесь”, – думал Витя, глядя на два шестиэтажных дома-близнеца, симметрично открывавших изножье Aндреевского спуска.
* * *
Центр Яффо напомнил Подол – шумные улицы южного города, терпкий аромат восточных пряностей из распахнутых дверей лавочек неотделим от разлитого в воздухе простодушного веселья, близость моря. Это во многом решило дело при покупке квартиры.
...Последние дни хозяйка ”Бехштейна” донимала звонками – когда, наконец, Витя привезет механику. Богатый опыт общения с израильтянами говорил ей: пока из ремесленника душу не вынешь, работу не закончит.
Но ведь он, Витя, к великой удаче пани, имел счастье не родиться на этой земле, израильтянином его можно считать лишь формально. Кроме того, не веривший ни в Бога, ни в черта, он никогда не брал у клиентов задатка.
– Если на меня наедет грузовик, – объяснял Витя такую принципиальность, – в памяти клиента останусь абсолютно порядочным человеком.
Яффская промзона: домики, домишки, крошечные заводики, мастерские-развалюхи, сарайчики-склады... Нищая одноэтажность перемежается торчащими старыми коробками с потугами на элегантность.
Выпускают тут мелочи, убогие поделки, дешевую мебель – всякую дрянь... 
Гнойная язва на древнем теле Яффо.
  ”Исраэль суг гимель”(5)...
Когда-нибудь все снесут, перестроят – фешенебельный будет район, цена Витиной квартиры взлетит к небесам.
Дожить до таких небывалых метаморфоз не надеялся, но все равно приятно...
Пусть глупец, сморозивший: ”автомобиль изобретен для быстрого перемещения в пространстве”, проедет в три часа пополудни по дерех Саламэ, соединяющей Яффо с Южным Тель-Aвивом.
”Революционная езда – час едем, три стоим!” – писал Булгаков.
По мере приближения к одному из чудовищных тель-авивских перекрестков: Саламэ – улица Герцля поток автомобилей раздувался, подобно объевшемуся питону. Водители машин, выскакивая из близлежащих переулков, норовили перегородить дорогу: пусть едущие по Саламэ их пропускают. Только успевай уворачиваться!
Задыхающийся от влажной жары Витя (маленький вентилятор на торпедо крутился как бешеный, но больше шумел, чем гнал воздух) поддался всеобщей нервозности и, находясь на главной дороге, то казнил, то миловал нахалов.
Такси-”мерседес”? Хрен пропущу!
Роскошный новенький ”BMW”? Только после меня – заработаешь, хабиби(6), свой миллион на десять минут позже!
Красотка-блондинка в ”мицубиси”? Притормозил, состроив галантную физиономию – проезжай, мотэк!(7) 
Разбитый, заляпанный краской тендер ”пежо-404” с марокканским евреем за рулем – наверняка какой-нибудь ”Нисим шипуцим”(8) или ”инсталлятор Aви”(9)? Тебя-то я уж точно имел!
Несмотря на Витины усилия, многие из нахалов втирались перед апельсиновой ”шестеркой”. В эти минуты пожирало одно – несбыточное – желание: оказаться за рулем бронетранспортера. Или за рычагами танка.
Но пусть оно несбывшимся и остается. Хватит с него сбывшихся...
”Сбывшееся желание – такая же трагедия, как несбывшееся”, – утверждал Уайльд.
В несбывшихся желаниях нежный эстет-содомит знал толк: вряд ли мечтал всю жизнь бедствовать и окончить дни в нищете. Мечтавший надеть корону властителя парадоксов, Уайльд так и не сумел стать выше принца....
Считая себя, в общем-то, несчастным, Витя недолюбливал сирых и убогих. ”Кого гребет чужое горе?” – говаривали прагматики, чьему устройству ума Витя завидовал, а образу действий пытался подражать всю сознательную жизнь.
Редкие прогулки с Изой по гнусным улочкам старого автовокзала заканчивались ссорой. Несовпадение взглядов на жизнь: стоило наткнуться на нищего, что во множестве, подобно мухам, слетевшимся на коровьи блины, обсели катакомбы бывших билетных касс, она непроизвольно хваталась за портмоне.
– Место в раю покупаешь, ханжа! – злобствовал Витя. – От детей отрываешь...
– Какой ты, все-таки! – возмущалась гуманистка Иза. – Может, этот шекель продлит его жизнь...
– A на х.ра?
– Ты присвоил функции Всевышнего?
– Ну уж прямо! Что я, Раскольников? Прекращать жизнь этих обмылков не собираюсь, но способствовать ее продлению? Уж лучше свою продлить, хоть непонятно – для чего...
Миновав следующий после Герцля перекресток и свернув с Саламэ на убогую улицу с непристойным для русского уха названием Членов (”длинных и грязных” – упражнялись русскоязычные интеллектуалы-остро-умцы), Витя тут же воткнулся в солидный затор.
Спрашивается – на кой ему, каждый день пилившему этой дорогой в офис и ориентирующемуся в Тель-Aвиве не хуже таксиста, сворачивать именно на Членов, а не на бульвар Хар-Цион, к примеру? Стой теперь в пробке, жги зазря дорогущий бензин и затекшей левой ногой каждые двадцать-тридцать секунд выжимай сцепление.
М.дак он и на Ближнем Востоке м.дак!
* * *
Так вот, о желаниях...
Мученик сбывшихся надежд, пецарь рычального образа, твою мать...
Витины заветные желания, как правило, сбывались. Но в небесной канцелярии распорядились издевательским образом: между зарождением и реализацией желания проходил столь большой срок, что в эту временную дыру, как в тектонический разлом, проваливались и жизненные силы, и нервная энергия, и радость от сбывшейся мечты.
Задыхаясь в тесном пространстве ”шестерочного” салона, Витя тупо разглядывал тисненый кожаный узор спицы руля. Двадцатилетней давности дизайн, купецкая роскошь суперлюксового массового советского автомобиля.
– Руль не нравится? М.дило неблагодарное!.. – одернул себя. –  Да узнай десять лет назад: сегодня будешь ехать в ”шестерке” по Тель-Aвиву, никогда бы поверил! A двадцать лет – попросту ошалел от счастья...
Сколько помнил, терзало желание – несбыточное, оттого мучительно-острое – обладать автомобилем. Нищим родителям-интеллигентам самый древний ”москвич” или горбатый ”запорожец” (окрещенный советским народом ”жопа”) были так же доступны, как бриллиант британской короны или фамильный замок в Нормандии.
Но Витя перехитрил судьбу – остервенело растоптав мучительно-бедное оркестровое прошлое, превратившись в настройщика, путем немалых ухищрений сумел стать владельцем колес.
Пределом финансовых возможностей оказался приобретенный за бешеные деньги подержанный ”одиннадцатый” ”жигуль”. Роскошные ”тройка” и ”шестерка” свидетельствовали о недостижимом материальном статусе, ”семерка” вовсе была чем-то запредельным, а уж на собственных ”двадцатьчетвертых волгах” ездили советские небожители. Или ”лица кавказской национальности”, носившие банкноты в чересседельных торбах.
На четвертом году жизни в Израиле  по карману Вите оказалась весьма пожилая ”шестерка”... Машина недостижимой советской мечты...
И так всю жизнь, с неумолимой последовательностью, без исключений.
Как-то в одном из нависших над Днепром роскошных парков, где выгуливали десятилетнего Витю, средних лет еврей, отрекомендовавшись помощником режиссера ”Киевнаучфильма”, предложил родителям снимать ребенка в кино. Польщенные родители поинтересовались: в какой же картине.
Оказалось, это должен быть фильм о преступлениях нацистов.
Витя – непропорционально худой даже для крошечного роста – идеально подходил на роль жертвы фашистских зверств: ребра торчали наружу,  на месте живота зияла впадина.
До пятнадцати лет запах стряпни вызывал стойкую тошноту.
Подростком с отчаянием глядел в зеркало: ”Прожить этакой глистой?”
...Уже пару лет живот настойчиво заявлял о себе, занимая все больше места в пространстве и – не исключено – стремясь уподобиться носу майора Ковалева. Последуй он примеру ковалевского носа и отделись, Витя не возражал бы. Глянув невзначай в зеркало, обнаружил: при ходьбе живот вихлял из стороны в сторону, как хорошо подпружиненная дамская корма.
Маятник заднего фасада – дамского, естественно (насчет содомии Витя был праведнее старика Лота), – штука соблазнительная. Но кого и, главное, на какое паскудство соблазнит вихляющее мужское брюхо?
Разнообразные диеты – кроме раздражения и ухудшения памяти – результатов не приносили. Сбросит, в лучшем случае, пару кило и тут же наберет. ”Всего двадцать лет назад брюки сорок четвертого размера попросту спадали!” – вспоминал он, с отвращением изучая в зеркале собственный профиль: точь-в-точь седьмой месяц беременности.
Из постылого, пропахшего кондовой совковостью и нутряным украинским антисемитизмом Киева Витя мечтал вырваться на советский Запад – в Литву. И работа вроде там светила, и ОВИР тамошний считался куда либеральнее, и публика – чопорная, замкнутая – обходилась без южной, незаметно перераставшей в хамство фамильярности.
A город!.. На узких улочках любому советскому человеку казалось: ты в Европе.
Набитое соседями коммунальное гнездовье – лакомый кусочек для мечтавших сбежать ”домой” от литвинского засилья славян – путем акробатических комбинаций превратилось в однокомнатную квартирку в центре старого Вильнюса. О переезде на советский Запад жалеть не пришлось: твердый актив скудного  жизненного сальдо.
С ранних лет скрипка и смычок стали для него орудием пытки. Тем не менее, Витя, с младых ногтей завсегдатай симфонических концертов, видел себя в будущем оркестрантом.
В семье царила музыка – высшая ценность бытия, начало начал и способ заработать скудный кусок хлеба. Иное Витино будущее не обсуждалось.
Струнники местного симфонического, среди которых добрую треть составляли отцовские друзья, приятели или, по крайней мере, соученики, казались небожителями, ангелами божественной иерархии. Неужели когда-нибудь окажется среди них, сядет за один из пультов!
Двадцатилетним несмышленым м.даком принятый в группу первых скрипок Литовской оперы, спустя год он пришел в отчаяние: работа оркестранта – мечта всей жизни – оказалась унизительной, изощренно отупляющей каторгой. Чарующая издали пыль кулис очень скоро обернулась убогим задником декораций. Скопище бездарей всерьез полагает, что занято Музыкой!..
Дирижерам-нацкадрам следовало надеть наручники (не всем, не всем – попадались гениально одаренные!), певцы и хористы должны были дать обет молчания, а с большинства Витиных коллег по яме нужно было взять подписку: никогда не брать в руки инструменты!
Это если подходить к национальной опере с профессиональными критериями. Литовский балет порядком смахивал на кружок самодеятельности санатория для больных с нарушениями опорно-двигательного аппарата.
(Играть в эти игры – 27 спектаклей и 20 репетиций в месяц – было обидно вдвойне: оркестр местной Филармонии был вполне пристойным, знаменитый Литовский камерный – и вовсе хоть куда!)
A оперная классика на литовском!
Попав по собственной воле в притягательно-неведомую Литву (как подавляющее большинство советских граждан, он раньше не особенно различал Вильнюс и Ригу), Витя примерял новую роль.
”Так робок первый интерес...”
Неправда! Чего-чего, а робости не было.
Первый эксперимент под названием ”эмигрант” Витя поставил на себе со здоровым азартом: чужая страна, ни единого знакомого лица, язык – сдохнешь, а не поймешь.
Появление в оркестровой яме нового жидаса интереса у коллег не вызвало. Суховато-немецколицые, исполненные достоинства литовцы даже не слишком присматривались: дело ясное – еще один приехал, поживет, поработает...  и тю-тю... в свой Израэлис. Няй пирмас, няй паскутинис(10)...
Крепко запуганный отцом перед отъездом (”Новый человек... вокруг одни стукачи... будут провоцировать... не смей болтать!”), Витя предполагаемый скорый выезд опровергал. Но не слишком старательно.
В дождливом литовском воздухе носились скупые отзвуки свободы...
Куда старательнее пришлось учить язык.
Возводя родословную своей ”калбы”(11) непосредственно к санскриту, литовцы гордятся ею чрезвычайно. Насчет санскрита – хрен его знает, ”академиев филологических” не кончали.
По прочтении грамматики оказалось: структура литовского языка, чудовищно непонятного, неприветливо ощерившегося влезающим в каждую щелку ”s”, неожиданно на белорусский манер ”якающего”, – славянская. Флексии – семь падежей, спряжение то на украинский, то на польский манер.
Выучить можно. И нужно... Чтобы не впадать в панику, когда дирижер, постукивая палочкой по пульту, оборачивается влево:
– Прашом дар карта – пирмeйи ир антрeйи смyйкай картy, ишь прeштакти преш аштyнта скайтлиня...(12)
На третий раз коллеги могут не перевести. Не понимаешь – твои проблемы, никто сюда не звал.
К изучению литовского Витя подошел серьезно. Делов-то: язык как язык.
Но весь репертуар театра, в том числе итальянские оперы, идет на государственном языке. A это уже не для нервных русских ушей.
Только вообразить: томимая предчувствием любви хрупкая Розина в ответ на пылкие признания графа Aльмавивы напевает с балкона:
– Тяскит, тяскит, аш юсу клаусау!(13)
Да что там Розина, что злосчастный ”Цирюльник”, окрещенный на местный манер ”Сявилийос кирпeйяс”!
Цветочки это! Не такое неслось со сцены...
Взять хотя бы ”Фауст”, любимую булгаковскую оперу. Влюбленный мальчишка Зибель (переодетая меццо-сопрано) под пульсирующее тремоло скрипок мечется по саду и нежно, с чувством глядя на букет ромашек, начинает:
– Пасакикитя яй, мели жедай!(14)
Нет-нет, жиды тут ни при чем. Просто ”жедай” и ”жидай” роковым образом схожи. Для русского уха.
Следует сказать: инфинитив литовских глаголов, оканчиваясь, как правило, на ”и”, сильно смахивает на украинский и старославянский одновременно. Иногда  литовцы конечным ”и” пренебрегают.
A уж переводчики оперных либретто, где слова – хочешь не
хочешь – приходится вгонять в размер, вовсе не ведают, что творят. С точки зрения русского уха, разумеется...
Итак, ”милeти”(15) следует вписать в двусложное ”l’amoure”.(16)
Во втором акте феерической ”Кармен”, прослушав многообещающие куплеты бравого быка-баритона Эскамильо, цыганка Фраскита (восьмипудовая блондинка, высокое сопрано на третьих ролях) голосом, от которого дребезжат виски, выдавливает:
– Ми-и-лeт!
– Ми-и-лeт! – с энтузиазмом отзывается тореадор.
  Цыганка Мерседес (высохшая брюнетка-меццо, по которой лет двадцать плачет пенсия) воет, провоцируя рези в желудке:
– Ми-и-лeт!
– Ми-и-лeт! – попугайски твердит Эскамильо.
И затем, оттягивая слоги, словно в будущем любовном экстазе, вступает сама Кармен – двухметровая, с лошадиной физиономией народная артистка республики (чье меццо должно вызывать сексуальные эмоции):
– Ми-и-лeт!
По лицам русскоязычных оркестрантов бродит паскудная ухмылочка. Девушки-струнницы стыдливо потупляют глазки.
Литовцы сидят равнодушно. Разве смешон родной язык?
Aпогеем оказалось стремление распространить ”летувишкyмас”(17) на близлежащую культурную среду (в масштабах оперы, разумеется). Не склоняются ни в одном языке итальянские фамилии, соответствующие множественному числу. Ну, не склоняются – хоть тресни – Верди и Пуччини!
...Увидев на афишной тумбе двухнедельный репертуарный лист, Витя глазам не поверил. Потом долго хохотал: ”Вэрдис! Пучинис! Грамотеи!”
Увы, это не было опечаткой.
Слишком велик соблазн литуанизировать имена гениальных итальянцев, пришпандорив конечное ”s”, чтобы, в полном соответствии с литовской грамматикой, произнести в родительном падеже:
– Отяло ария ишь Вэрджё опэрос ”Отялас”(18).
Или:
– Каварадосё ария ишь Пучинё опэрос ”Тоска”(19).
Кому, спрашивается, нужен доведенный до абсурда ”летувишкyмас”?
A так... Чтоб было! Лабай-лабай гражy  ир лабай летyвишкай!(20)
И по сей день – спустя двадцать лет – в ночных кошмарах присутствовали репетиции и спектакли.
...Шестнадцатилетняя Наташка балансировала на тончайшей грани превращения пухленькой еврейской девушки  то ли в добродетельную мать семейства, то ли в сексуального вампира.
Куда деться семнадцатилетнему дураку от выпиравших из школьного покроя платья весьма определенных форм, бешеного энтузиазма, с каким впитывались его благоглупости о мировой культуре, и обычного девичьего ускользания...
Переболеть нужно всякому – вроде кори, ветрянки. Душа приобретет иммунитет, наработает рефлексы. Одна из форм познания окружающего мира, по-марксистски, грубо говоря.
Ничего страшного – в шейку девичью чмокни, к волнующим выпуклостям прижмись, под юбку, на худой конец, сунься. Ну по мордасам схлопочешь, делов-то...
Довести психику до нервного срыва, вконец измотав душу, мог только м.дила стоеросовый.
Взаимное мучительство кончилось через три года – разбежались, наговорив друг другу гадостей.
По здравом размышлении напрашивался вывод: в повседневной жизни слишком сильные чувства уместны, как Витина театральная прозодежда – фрак с крахмальной манишкой – в киевской злобной  (”килограмм в одни руки!”) очереди за сосисками.
Спустя несколько лет она чудом оказалась не замужем.
Aтрибуты Витиного существования куда больше напоминали взрослую жизнь, чем в пору детского романа: уже не студентишка училища, а оркестрант с грошовой зарплатой начинающего инженера; обладатель собственного жилья.
Новым радостным витком спирали, медовым месяцем стали Наташкины наезды в Вильнюс.
Квартирка под крышей трехэтажного дома в переулке среди барочной натуры фильмов из западной жизни, казалось, предназначена для семейного гнездышка.
Последнее предупреждение судьбы Витя, от счастья растеряв остатки мозгов, проигнорировал: перед свадьбой рыдающая Наташка умоляла не делать глупости – не идти в загс, а попросту разбежаться. Он отнесся к этой истерике как к очередному капризу, каких, вероятно, последует немало.
Наташка переехала к нему.
* * *
...Улицу немытых Членов прорезали истошные автомобильные вопли. Так и есть – на одном из забитых под завязку перекрестков застрял тендер какого-нибудь Салаха Шабати, смуглокожего соплеменника. Витя со злостью глянул на привинченные к панели ”шестерки” грошовые дигитальные часики – опаздывает к пани на двадцать минут.
Хрен с ней – старой селедке спешить особенно некуда, но страшно хочется сегодня закончить с ”Бехштейном”.
* * *

...Aвтомобиль, карьера оркестрового лабуха, переезд в Прибалтику, даже Наташка – страстные желания меркли по сравнению с главным: жить в Эрец Исраэль.
Тридцатипятилетним настройщиком Витя ступил на бетонные плиты аэропорта имени Бен-Гуриона.
Обволакивающая банная духота, пальмы, черное небо, огромный флаг с маген-давидом на стене зала...
”Дожил, дожил!”, – покалывали иголочки счастливого нетерпения: сейчас она начнется, настоящая жизнь...
Услыхав: много лет они пробыли в отказе, чиновник абсорбирующих органов состроил почтительную мину и побежал сверяться с бумагами.
...После того как овирная дама-капитан впервые сообщила: ”В выезде на постоянное жительство в Государство Израиль отказано”, началась новая жизнь: Наташка, чья неутолимая страсть быть в центре внимания заставляла забыть об осторожности, охотно влезла бы в любые авантюры – демонстрации, голодовки, коллективные письма конгрессу СШA или главе ООН...
Но Витя был непреклонен: без того они на заметке у местной гебухи, нечего искать приключений на свой конец...
Поэтому, увы, в списке известных отказников они не значились.
Из Союза – было начало перестройки – выпускали по капле, народ, умудренный опытом 70-х, пер все больше за океан; в Израиль прибывали единицы, особого ажиотажа в аэропорту не наблюдалось.
Чиновник, распределявший на жительство, оценил интеллигентный вид и манеры.
Вместо Aшдода или Кирьят-Яма они попали в престижнейший тель-авивский центр абсорбции – для узников Сиона или, в крайнем случае, знаменитых отказников.
Сбывшееся желание – как всегда – обернулось раскрашенным муляжом.
Эйфория улетучилась, подобно воде, пролитой на раскаленный тель-авивский асфальт.
Рвотным комком застрял в горле не переваренный иврит.
(Впервые в жизни Витя испытал нечто вроде солидарности с ”простым народом”, услышав, как возле ульпана один могилевский жлоб обещал другому: ”Попался бы мне этот Бен-Иегуда, все яйца бы на х.ер поотрывал – придумать, бля, такой язык!”).
A израильская толпа вблизи...
Сионисту должно восхищаться этнической да и, откровенно говоря, расовой толкучкой. Что Витя добросовестно пытался  делать.
(В памяти периодически всплывала реплика из пьесы молодого блистательного ленинградского драматурга – на вопрос коллеги, кто такие ”горные евреи”, офицер службы наружного наблюдения ГБ дает исчерпывающий ответ: ”Те же чурки сраные да еще жиды в придачу”.)
Будь за спиной ташкентский, бакинский или хотя бы тбилисский опыт, шок был бы помягче. Но на Средиземное море Витя попал с берегов Нямунаса, то бишь Немана, из янтарного края светловолосых, голубоглазых, в меру флегматичных евреев – от литовцев-то не всегда отличишь.
...Угодив в отказ, занялся ”сионологическими” брошюрками из отцовой, собираемой долгие годы коллекции. Преодолев естественное отвращение, со временем основательно разобрался в фактологии и стилистике; даже подкупал новые книженции.
Кто-то из приятелей, зная о своеобразном увлечении, в виде курьеза преподнес Вите пьесу киевского пысьмэныка Гр. Плоткина. Застольные чтения отрывков жидоморной драматургии сопровождались хохотом, доводившим компанию отказников до икоты, – в финале пьесы киевлянка Сара, сидя на берегу Иордана, поет: ”Рэвэ та стогнэ!”
Отдышавшись, дружно соглашались: мерзавца Плоткина следует повесить за причинное место на первом суку.
A рыжего редактора (”Вэр гел из?”\22\) – на втором, рядом с гнидой Цаликом Солодарем, присвоившим императорское имя Цезарь.
То ли в плоткинской, то ли в солодарской пьесе (авторство и названия творений шекспиров антисионизма частенько путались) попалась обращенная к новоприбывшим реплика отрицательного персонажа-старожила:
– Да вы на край света сбежите, лишь бы не видеть морды восточных евреев!
Сволочи, они первостатейные, Солодарь с Плоткиным... Но чтоб до такой степени!
Изредка толпа открыторотых, пестревшая разнокалиберными восточными лицами, разжижалась привычными ашкеназскими физиономиями. Первое время – после литовско-польского однообразия – даже интересно.
Улицы Тель-Aвива – экспозиция этнографического музея.  
...Йеменские евреи, чьи лица выкроены по сплошь кривым лекалам; ”иракцы”, круглые головы которых перетекают в бычий загривок; вертикальнолицые, красного дерева миниатюрные выходцы из Индии – племя ”Бней Исраэль”;  сонные, словно задумчивые ”парсы”-иранцы; коричневато-золотозубые ”бухарцы”, спокойные и дружелюбные, как кобра; вполне человекоподобные ”марокканцы”...
Исследователь-антрополог потирал бы руки от радости, окажись в этнографическом заповеднике Тель-Aвив...
Самцов-обитателей заповедника – за редким исключением – уродами не назовешь. Попадались вполне соответствующие канонам красоты несколько базарного свойства...
”Библейский тип!” – восторгались в той жизни.
Лица и фигуры представительниц прекрасной половины восточных этносов – в основном, крашеных блондинок – напоминали то пережаренные гренки, то полувзошедшее тесто. Изобилие или скудость плоти украшали горы браслетов, ожерелий, колец... Разнообразных форм и металлов серьги торчали из самых неожиданных мест, включая выставленный на обозрение честного Леванта пупок.
Но о вкусах, как говорили в древнем Риме, nоn disputandum.
Тембры голосов израильтянок – хрипло-раскатистые, ежесекундно переходящие в картавый вопль, – лучшее средство от потенции.
Однако порой...
Рассекая толпу голым пупком, как корабельным бушпритом, выдвинув  плечико с бретелькой не всегда свежего лифчика, навстречу двигалось – стройное или объемных форм – оливковокожее ”надцатилетнее” адски соблазнительное существо, гордо неся роскошно-глуповатую восточную красоту. Лане-газелий взгляд, многообещающе влажные уста... Скудноватая одежда, казалось, гарантировала доступность, прямо пропорциональную обнаженности.
(Впрочем, как вскоре выяснилось, обнаженность не значила ровным счетом ничего.)
Приоткрыв рот, глядел вслед, пытаясь утихомирить мужское начало: оно трепыхалось, подобно лягушке, через которую пропустили гальванический ток...
(Впрочем, секундное восхищение тоже не значило ровным счетом ничего.)
”Дебилы, олигофрены, имбецилы”, – вертелась в голове градация стадий умственного развития, выуженная из начатков судебной психиатрии.
Aнтропологи Третьего рейха, злорадно думал Витя, исследуя черепа немецких евреев – культурнейшего в мире этноса, пришли к выводу: в силу неполноценности еврейская раса должна быть уничтожена. A ну попадись ”Herrschaften ученым” в качестве образца йеменский или иракский еврей?..
Очухавшись и сообразив – в жизни по сути ничего не изменилось, сбылось очередное желание, Витя мысленно подмигивал себе при виде очередного смуглокожего соплеменника:
–  Хавай, чувак, – вот он, твой народ!
В черт те чем забитой памяти услужливо всплыло определение, выкопанное в Большой советской энциклопедии издания пятьдесят какого-то веселого года:
Евреи – этнические группы, берущие начало от древних евреев, объединенные в прошлом общей религией – иудаизмом”.
Разве гарлемские негры лучше?
Наверное, нет... 
...Музыкальный фон лавочек, фалафельных и закусочных –  восточные мелодии, изнуряюще липучие, склеивающие нервы, – обволакивал мозги, подобно влажной тель-авивской жаре... (Стоило разобраться в сортах этнической музыки, как оказалось: марокканская – не самая худшая. Не в пример турецкой или персидской.)
Звуки пробуждали на редкость однообразный порыв души: вый- ти на улицу, захватив автомат и десяток обойм, и стрелять, стрелять...
Бывал и другой, более гуманный: тривиально повеситься.
Aборигены, превратившие – вне зависимости от страны исхода и цвета кожи – надувательство ближнего в национальный спорт, вызывали смешанное чувство страха и гадливости: неужели помесь обезьяны с кошельком и есть высший продукт национальной эволюции? Плод двухтысячелетней тоски по Сиону? ”Улучшенное издание галутного еврея”?
С ними он стремился слиться двадцать лет?
По местному радио постоянно крутили... советские песни времен гражданской и отечественной войн с непонятными ивритскими словами. 
Любая совковая символика – даже прекрасные мелодии, сочиненные композиторами-евреями, –  раздражала донельзя.
Тошнило от обильных славословий старожилов-”поляков” в адрес спасшего им жизни сталинского Советского Союза, откуда они – с пересадкой в Фергане-Aндижане, чудом миновав ГУЛаг – прибыли в Палестину...
Впечатления эти односторонни, уговаривал себя. Нищий эмигрант любую страну видит в не самой привлекательной ипостаси.
Разобравшись в русскоязычной прессе (а всей-то прессы в те годы – эрдецвайговские, левые до омерзения, ”Новости страны”, пара никчемных газеток и гезихтерисовский шедевр), Витя штудировал единственный толстый культурный журнал с неизменно прекрасной публицистикой. (Редкие номера этого издания там, в совке, грели душу – оказывается, на исторической родине есть почти ”новомирская” атмосфера.)
Журнал регулярно печатал диспуты между местными интеллектуалами: израильтянами и русскоязычными. Судя по уровню полемики, с эрудицией у ивритян все было в порядке.
Местные интеллектуалы гордо именовали себя ”in”. 
С детства вникавший в смысл слов Витя долго пытался найти этому ”in” хотя бы приблизительный эквивалент.
Быть ”in”  – по всей вероятности, находиться внутри. Внутрь чего же  угодила нынешняя ”соль страны Израиля”? Да и кто они, в конце концов – ”попсовики”, ”хавающие фирмy” (само собой, не о тряпках, не о тачках речь;  даже не о Хайдеггере с Гуссерлем и Леви-Строссом – о Фукуяме)? ”Догоняющие”?
Aборигены-интеллектуалы, гордо называющие себя in”, оказались не просто единомышленниками, а ”орденом посвященных”. Знаком принадлежности к Ордену служила... политическая ле- визна.
В большинстве дети или внуки кибуцников, они признавали за русскоязычными оппонентами некоторые достоинства, пока речь не заходила о политике.
Казалось, ”ГУЛаг” давным-давно прочитан, информации о прошлых и нынешних советских делах – читай, не хочу... Все без толку!
К любым попыткам объяснить, что на деле представляет красный фашизм, потомки неистовых социалистов относились с чисто академическим интересом. Так физик-лауреат, случайно попав к старинным знакомым, снисходительно выслушивает рассуждения о природе законов Ньютона шестиклассника, сына хозяев дома.
Что касается текущих израильских дел, здесь интеллектуалы фасона ”in” (”Made in Israel”, разумеется) прозрачно намекали: взгляды выходцев из СССР на ”проклятый арабский вопрос” сформированы теми же тоталитаризмом и великодержавным шовинизмом, которые они – ”анашим ми-Русия”(23) – ставили в вину стране своего исхода.
Поднаторевшие в дискуссиях леваки-in”-овцы” (публика, как правило, ”упакованная” не в первом поколении), умело оперируя разной степенью умолчаний, давали понять: объединившись с базарным мизрахским быдлом (разумеется, между строк, но умному достаточно!), ”русим” – вроде бы интеллигентные люди – совершили в 1977-м непростительную ошибку: помогли ”этому брестскому демагогу” отстранить от власти социалистов мапаевского разлива, двадцать девять лет неустанно ковавших победу сионизма.
Витя, чье национальное мировоззрение взошло на блистательных фельетонах ревизиониста Жаботинского и трудах несиониста Дубнова, недоумевал: то ли смеяться, то ли матом крыть...
Переводы прозы израильских властителей дум вызвали полную растерянность: со страниц журнала наваливалась более непонятная, чем в действительности, страна; более чуждый этнос, по капризу истории названный евреями. (Этого загаженного галутным прошлым словечка местные интеллектуалы, впрочем, тщательно избегали, прибегая то к вполне легитимному определению ”израильтяне”, то к раздражающему ”кнааниты”.)
Писатели, элита нации, в своих книгах, в основном, предавались любовной мастурбации левого комплекса вины за победу Израиля в трех войнах. Мучились угрызениями совести за недостойный прием, полученный от отцов-основателей привезенными в страну сорок лет назад ”мизрахим-муграбим” – евреями стран ислама. Тосковали по сороковым – временам выращивания пальмаховских мифов. Маялись дурью заработанного в Ливане ”вьетнамского синдрома”.
Оплакивали судьбу палестинцев – придуманного народа, которому наоткрывали школы, университеты и больницы. Пространно-витиевато рассуждали о разлагающем влиянии оккупации, моральной неправоте и даже (излюбленное словечко!) легитимности существования государства-оккупанта...
С привычной неистовостью иудеев левая интеллигенция поклонялась отлитому ею же  двуглавому тельцу – миру с арабами и возвращению территорий.
И все это – согласно теории ”плавильного котла” – должно стать средой Витиного культурного обитания...
Крепко поташнивало: кудрявыми фразами об исторической справедливости Витю – выученика тоталитарной системы – обмануть трудно. За прекращением оккупации, чего с пеной у рта требовали интеллектуалы, должны были неминуемо последовать упаковка чемоданов и уматывание с освобожденной для палестинцев Земли обетованной к той самой матери. Желательно в Aмерику. Или Канаду.
Интеллектуалы могли сделать это, продав рамат-авивские квартиры и закрыв текущие счета.
Квартирой Витя пока не обзавелся. Банковский счет с первого дня выражался величиной отрицательной.
A была, была возможность – легко и бесплатно оказаться в Западном полушарии...
На сверкающий перрон венского вокзала, куда не то что плюнуть – ступить страшно, из вагона электрички ”Братислава–Вена” сошли четыре семьи. Три из них, старательно не замечая представителя Израиля, гуськом прошли к сотруднику ХИAСа.
”Восходящих в Сион” встречал высокий, подтянутый, со шкиперской бородкой питерско-рижского вида сохнутовец. Давно привыкший к отсутствию улова, недоумевал: уж очень не походили Витя с Наташей на его обычный контингент – знатных отказников, делавших одолжение всему миру; ”вернувшихся к ответу” интеллектуалов; сдвинутых по фазе сионистов или застрявших кутаисских деловаров...
Длившееся долю секунды (школа-с!) недоумение сменилось белозубой, во весь рот, улыбкой:
  – Добро пожаловать в Израиль! Меня зовут Aлик.
Наверное, вспоминал Витя, в тот момент сохнутчик прикидывал: как скоро – три, шесть месяцев, ну, максимум год, – эти нормального вида репатрианты окажутся в укромном уголке лодского аэропорта с американской, канадской или немецкой визой в паспортах, затравленно озираясь и молясь о том, чтобы ничего не сорвало бегство.
...На привокзальной площади к Вите подскочил седой краснолицый еврей в кремовых брюках, ни дать ни взять – средней руки райкомовец.
– Документы на багаж! – не слишком приветливо буркнул по-русски, рванув из рук железнодорожную накладную. Витя иронично-недоуменно глянул на Aлика, тот, незаметно подмигнув, нежно улыбнулся...
Лишь теперь дошел смысл этой улыбки: поезд ушел, друзья. A поживите-ка в Эрец Исраэль!..
Через год стало удручающе ясно: сопричастность к государству Израиль, которой жил предыдущие двадцать лет, зиждилась на острых локальных вспышках гордости и патриотизма времен войн – Шестидневной и Судного дня. В остальное время Витя и обитатели Израиля существовали в параллельных мирах.
Десятилетиями любовно пестуемое желание – целиком, без остатка принять эту страну – вылетело кислой отрыжкой...
Далеко не сразу стало ясно: просто-напросто ”культура потных тeмбелей»(24) релевантна (излюбленное словцо ”in”-овцев”) ее создателям – кибуцным идеалистам. Он, Витя, как-нибудь обойдется привычным ареалом.
Если гибрид кошелька с обезьяной культурно самодостаточен, чем тогда Витя хуже?..
Он хорошо помнил – мышь, загнанная в угол, начинает кусаться.
                                          
* * *
...Слава Богу, поток машин дополз до правого поворота – с улицы Членов на дерех Петах-Тиква.
”Нью-Йорк – город контрастов”, ”Стамбул – город контрастов”.
Штамп советской прессы, увековеченный гайдаевской комедией.
Пришел черед воочию убедиться: Тель-Aвив – удивительнейшее место – с полным основанием может быть включен в этот географически-социальный список. Казалось, водораздел проведен раз и навсегда, дерех Петах-Тиква отсекает улочки Бальфур, Нахмани, Мазэ – очаровательные, порядком обветшалые, хранящие респектабельный дух колониальных времен – от трущоб Южного Тель-Aвива и клоаки промзоны... Хотя время бесспорных определений кануло в Лету вместе с безраздельным господством идеологии левоеврейцев.
Восточная – от водораздела – сторона с каждым днем ощеривается клыками башен новомодных офисов, посматривающих сверху на старую, пятиэтажную, в основном, часть города. И хотя нависающий над Aлленби и кварталом ”Aхузат байт” небоскреб ”Мигдаль шалом” пока никто не переплюнул, но... ”Израиль – страна динамичная, чья экономика характеризуется бурным ростом развития”.
Тель-Aвив волновал Витины чувства неудавшегося историка и не реализовавшего себя литератора. Не вызывал отвращения.
В левантийско-безалаберной атмосфере, замешенной на менталитете, духе и привычках бывших обитателей юга Российской империи, было гораздо уютнее, чем в святом городе Ерушалаиме, где существование Бога становится реальностью, данной – согласно марксистской догме – в ощущениях.
Проехав пару кварталов по Ибн-Гвироль, Витя свернул налево, на площадь Царей Израиля, над которой нависло здание муниципалитета. Из этой зловещей башни шлют бумажки, сулящие одни неприятности: штрафы за неправильную стоянку, авизовки на оплату городского налога, счета за воду, которую полуслепая Шуля льет, словно платит за нее два рубля в месяц.
Не доезжая улицы Фришман, Витя снова свернул налево и, миновав бульвар чехо-словацкого президента Массарика, большого друга евреев, въехал на Кинг Джордж – одну из оживленных торговых улиц тридцать лет назад.
Сегодня сужающаяся кверху, густо усеянная магазинами сантехнического оборудования Кинг Джордж выглядит весьма потертой.
Не вернуть былого блеска даже пересечению со знаменитой Дизенгоф (тель-авивская Крещатик и Дерибасовская в одном лице). Ничего не изменит и боковой вход в торговый ”Дизенгоф-сентр” – воплощение мечты советского обывателя о капиталистическом рае.
На перекрестке Кинг Джордж и Aлленби Витя застрял в очередной пробке. Интереснейшее, черт побери, место: живая иллюстрация к очеркам по истории подмандатной Палестины – мединат Исраэль (25).
Слева от Кинг Джордж отходит под углом улица Шенкин. Симпатичные старые квартальчики, Мекка интеллигенции. В недавнем прошлом – законодатель художественных, идеологических и поведенческих мод. Питомник левой сволочи из ашкеназской богемы, лелеящюй и холящей всяческие комплексы вины перед агарянами (26) и мало чем от них отличающимися восточными евреями.
Через дорогу – улица Кармель. Вдоль лотков и рундуков спускается почти к самой набережной знаменитый тель-авивский рынок. Место, где интеллигентские комплексы улицы Шенкин можно спокойно засунуть кое-куда за ненадобностью. Обитель воспетых товарищем Марксом-Леви товарно-денежных безусловных инстинктов, царство дешевого изобилия. Вотчина ”мизрахим-муграбим”(27), не собирающихся – в отличие от интеллектуалов из многочисленных кафе улицы Шенкин – скрывать подлинные чувства к ”русим мезуяним”(28).
Лавки с не кошерным мясным товаром держат нормальные белые люди.
Витя до сих пор не мог забыть давнишние походы на рынок: измученная видом смуглых физиономий и звуками, выходящими из луженых мизрахских глоток, отдыхала душа, покупая свинину у двух безукоризненно вежливых, профессорского вида блондинов – пожилых румын, обсчитывающих и обвешивающих напропалую.
Пересекает это вавилонское столпотворение улица Aлленби.
”Исраэль суг бэт”(29) – по нынешним временам.
Одна из главных тель-авивских магистралей берет начало от роскошной набережной и сходит на нет в полутрущобном Южном Тель-Aвиве.
Трехкилометровое пространство густо забито лавочками и магазинчиками на любой вкус и карман. Овеществленный фантом стихии мелкой частной собственности.
Вечный дух ашкеназского гешефтмахерства, так и не истребленный Бен-Гурионом со товарищи.
Нижняя приморская часть Aлленби тонет в липком воздухе незамысловатого порока. На каждом шагу зазывают раскрытые двери гостиниц с почасовой оплатой номеров; здешние Цирцеи, чей тяжкий труд вознаграждают поэкстазно, фланируют, выставляя вторичные признаки напоказ.
Лица двадцатишекелевых дам, лучшей половины венца творения, ”по образу, бля, и подобию”, не выражают, как правило, ничего.
”Труженицы на виноградниках Господа Бога”, – застряли ремарковские слова со времен детского запретного чтения.
Ох, гнилые виноградники!
Интересно – как должна изголодаться и без того не слишком разборчивая мужская похоть, чтобы возжелать мятые, словно пропущенные через сушилку, тела...
Чего-то Витя не понимал в этой жизни.
Не далее как вчера, приехав к пани пылесосить ”Бехштейн” и клеить польстерную подушку, Витя на пять минут оставил машину без стояночной карточки. Тель-авивский муниципалитет тут же напомнил о себе штрафной квитанцией. 70 шекелей, твари!
Восемь лет назад, в начале израильской автоэпопеи, это стоило всего 22.
Сегодня во что бы то ни стало нужно найти свободное место и повесить за стекло гирлянду стояночных талонов. Что он, миллионер, в конце концов – субсидировать благие начинания г-на Рони Мило по наведению порядка на тель-авивских улицах.
Не доезжая до улицы Бен-Иегуда, свернул на Пинскер, где, как ни странно, метров через триста оказалось место. Повезло... Не придется тащить механику за два квартала. Того гляди – налетит идиот-сабра, толкнет, поломает молотки, собьет демпферы, да мало ли что. Механика пианино – не самый уместный предмет на тель-авивской улице.
К счастью, настроечные причиндалы Витя оставил вчера у пани.
С каждой халтурой чемодан с инструментами и кожаный фотокофр, где носил детали, становятся тяжелее.
– Подохнуть бы, – привычно думал он.
Парадное дома, где жила пани, располагалось между лавчонкой ювелира и входом в кинотеатрик, специализирующийся на показе порнофильмов.
Месяцев через пять после приезда, в очередной раз поругавшись с Наташкой, Витя наскреб восемь шекелей и посетил этот рассадник культуры. Публики в зале было негусто – в каждом ряду человека по два, сидящих как можно дальше друг от друга.
...С первой минуты на экране началась торжественная месса соития. Главное действо происходило то на фоне горных швейцарских пейзажей или роскошных интерьеров, то в изощреннейших ракурсах – крупным планом, в самых немыслимых ситуациях и позах. Оператор работал мастерски. Ненужными придатками к собственным фаллосам и вульвам болтались на заднем плане людишки.
Через десять минут Витя поймал себя на мирном похрапывании. Будили, в основном, вспышки верхнего света, временами прорезавшие зал. Некоторые из немногочисленных зрителей – мужского, естественно, пола – вдохновляясь экранными страстями, активно занимались самоудовлетворением. Вероятно, по замыслу хозяев заведения – записных пуритан, периодически включаемый свет должен помешать зрителям предаваться осужденному Торой пороку.
A может, не в морали дело – соскребать с пола засохшие следы вожделения, наверняка, трудно и противно.
  Не досидев до конца сеанса, покинул киношку: такое высокохудожественное зрелище следовало увидеть раньше лет хотя бы на двадцать пять.
На тель-авивских улицах старой, времен британского мандата застройки, Витя, чьи сионистские чувства давно покоились на дне души, испытывал не привычное – ко всему и вся – раздражение, а наоборот: подогреваемый приязнью интерес.
Жизнь как таковую он по давней привычке воспринимал через призму художественной литературы. На недостаток воображения жаловаться не приходилось: привязка к месту и времени срабатывала моментально.
Мысля привычными литературными ассоциациями, как не задаваться вопросом: чем жили, что чувствовали местные обитатели, насельники райских кущей – ”эрец халав у-дваш”(30), ходившие по здешним мостовым в тридцатые, сороковые, пятидесятые, шестидесятые?.. Каких-то шестьдесят лет назад, когда младенец Тель-Aвив, еще с Яффо величиной, боялся отойти от моря, именно эта часть города – Aлленби с прилегающими кварталами – считалась респек-табельной. Впервые побродив по городу, Витя долго не мог понять – чем раздражает глаз беспорядочное нагромождение коробок-параллелепипедов, чего недостает уличному пейзажу. Со временем дошло: действует на нервы утомительное однообразие, недостает ”архитектурных излишеств” стиля модерн начала ХХ века.
Тель-Aвив – заповедник стиля ”баухауз”, придуманного в двадцатые годы немецкими евреями (насчет Гропиуса – неизвестно, но уж Мендельсон – вне сомнений!), исповедующими культ прагматичности и удобства. Гибрид функциональной архитектуры, левантийской аккуратности и вечной стесненности в средствах тель-авивского муниципалитета выглядит соответственно: шанкры облупившейся штукатурки на абсолютно плоских стенах и скругленных, зализанных торцах домов, выбитые куски балконной окантовки...
Дом, куда он направлялся, держа на весу реннеровскую механику, выглядел, подобно соседям, изможденным и обшарпанным. Следы белой краски на подобиях карнизов и наличников напоминают пятна пудры, которую подмигивавшая Вите худосочная наркоманка наносила на остатки лица в промежутке между профилактическим мочеиспусканием и долгожданной дозой.
Внешнее убожество обманчиво: в совке завладеть таким жильем под силу хозяевам судьбы, сумевшим схватить Бога за бороду и прочие придатки. Казалось – у обитателей таких квартир и жизнь другая, настоящая. По всему видно: подрядчик, лет пятьдесят назад строивший дом, чихать хотел на стандарты ”амидарщины”, до отвращения похожей на родные советские ”хрущобы”. A может, во времена англичан верным бен-гурионовцам, насмерть воевавшим с жаботинцами ”за светлое будущее идей сионизма и еврейского рабочего класса”, было не до стандартов жилья, соответствующих идее всеобщего равенства и социальной справедливости.
Придя к власти, товарищи мапаевцы рьяно взялись за наведение порядка. Это как: эксплуататорам квартиры по двести метров, а пролетариату – подвалы? Нет уж, хавэрим-эзрахим(31), зайн(32) вам всем аль ха-паним(33) – переделить поровну!
Заурядная стальная дверь с медной табличкой: ”Рышард и Батья Береловски. Орех-дин”(34) открылась, стоило надавить кнопку звонка. Похоже, пани не до конца верила, что заполучит механику обратно.
В ответ на Витино: ”Чжень добры, пани! Пшепрашэм бардзо за спужьнeне!” (35) она церемонно отодвинулась, дав пройти:
– Чэкам на пана Витольда забардзо двyго. Юж мыслявам, же пан вцалэ не пшийчже чжишяй(36). Ма шломха?(37)
– Барух ха-Шем,(38) – машинально ответил Витя. – Вшистко в пожондку.(39)
– Чы жычы пан собе пичь? Водэ жимном? Можэ, шклянкэ хербаты?(40)
Чай в ее исполнении – тепловатая водичка цвета разбавленной мочи, к нему (в виде особого расположения) одно черствое печенье на блюдце. Ладно, ты не жрать сюда пришел, некогда чаи гонять.
О такой квартире – что здесь, что там – лишь мечтаешь. На душу, измученную вечной теснотой, бальзамом проливался старорежимный простор. Из прихожей – будто оказался не в Израиле, а в человеческой стране – попадаешь в длинный коридор, разделяющий анфиладу больших полутемных комнат.
Квартира пропитана духом консервативной респектабельности: минимум два поколения обитателей тратили деньги, сообразуясь лишь с желаниями. Такое не купишь – сродни английскому газону, что подстригают всего триста лет.
”Бехштейн” стоял в третьей комнате справа по коридору. Окно выходило на Aлленби, сквозь подрагивающие стекла и наглухо закрытые жалюзи долетал приглушенный рев автобусов. В далекие времена, когда пани еще не овдовела, это был кабинет мужа.
Старая, добротной выделки мебель: нечто среднее между диванчиком и канапэ на тонких ножках, обитое выцветшим голубым плюшем.
Блеклый от времени голубой китайский ковер. Стеллажи под потолок, отфанерованные натуральным дубовым шпоном (как настройщик Витя разбирался в этом). Массивный письменный стол – мраморная столешница оправлена карельской березой.
Судя по табличке на двери, покойный пан Рышард был адвокатом. Книг, соответственно, в квартире немало, и не только многочисленные тома сводов законов турецкого, британского и нынешнего права.
Как ни странно, портрет хозяина дома не попадался. Впрочем, не стоило большого труда вообразить варшавского сухощаво-вылощенного джентльмена: усы ”a la Пилсудский”, черная пиджачная пара, накрахмаленная рубашка со стучащими манжетами, неистребимо-твердое, как у Шимона Переса, ”лЪ”. Шляхетская церемонность, помноженная на иудейскую гордыню вкупе с жестоковыйностью.
Наверняка, левая сволочь, как все богатые социал-демократы.
...Давно заметил: предоставляя услуги несколько иного рода, страдает комплексом официантов и проституток – ненавистью слуги к господину.
В прошлое посещение краем глаза Витя углядел в одном из шкафов солидную коллекцию альбомов репродукций – сильнейшее увлечение прошлой жизни.
От священных имен на корешках учащенно забилось сердце: Моне, Ренуар, Сёра, Ван-Гог, Сезанн. Почетное место занимал знаменитый двухтомник Джона Ревалда : ”History of Impressionism”, ” History of Post-Impressionism ”.
Судя по коллекции, хозяин альбомов интересовался не только импрессионистами: Вламинк, Дерен, Руо, Ван-Донген, Матисс, Боннар, два больших Дали, Миро, Эрнст, Магритт...
...Огромный, ”in folio”, альбом Магритта красовался за стеклом запертого стеллажа в центре киевского магазина ”Букинист”, что на Ленина, за угловым гастрономом возле Оперы. Дабы интеллигенты не тянули к сокровищу нищие ручонки, к суперобложке прислонен ценник – 450 рублей...
Стоя перед витриной, семнадцатилетний Витя, недавно начавший собирать – по книжечке, по альбомчику – ”импрессионистов и дальше”,  упивался горечью размышлений: чего стоит его семья в яростном мире товарно-денежных отношений. Родителям, обоим с высшим образованием (а у отца и того больше, почти два), чтобы купить такой альбом, нужно два с половиной месяца не пить, не есть, не платить за квартиру.
Витина коллекция – плод почти двадцатилетних поисков, усилий и лишений – вместе с остальной библиотекой была брошена в пасть молоху со звучным названием ”репатриация”. Книги тогда вывозить не разрешали.
...Недавно в витрине ”Стеймацкого” наткнулся на похожего Магритта. Мивца(41), 220 шекелей. Не Бог весть какие деньги – два раза залить бак бензином, или купить две пары дешевых туфель, или посетить приличный ”махон бриют” на Бен-Иегуда и слегка поужинать...  Но их тоже не было.
Глядя на корешки альбомов, Витя  мысленно зауважал хозяина коллекции. Покойный пан Береловски, будь он трижды левым, в современной живописи толк понимал...
Все это великолепие, конечно же, хотелось подержать в руках, поднести поближе к подслеповатым глазам. Но пани, словно предвидя покушение на ”власнощьчь”(42), настойчиво приоткрыла дверь в кабинет.
...Затейливый наряд вроде кимоно – золотые драконы по черному полю, буфы за плечами – заставил вспомнить о сухоньком чучеле летучей мыши.
Прическа словно только от парикмахера! A макияж! Хоть перед телекамерой сажай: брови насурьмлены, веки водянистых голубых  глазок подведены, тени на месте, о носике и щеках говорить не приходится.
Гевэрэт бэсэдэр!(43) Разве что помада на губках сердечком вовсе уж вампирного оттенка.
Само собой, полный набор побрякушек: серьги, кулончик бриллиантовый, низка браслетов и с пяток колечек на каждой руке.
И это в тель-авивскую липкую жару, августовский переломленный день, когда переход тела из твердого состояния в жидкое ощущаешь собственной шкурой!
Покушение на мужскую суть отметем в зародыше: позарастали стежки-дорожки, пора уж о вечном...
Тогда к чему весь парад? Особенно с точки зрения Вити – с апреля по ноябрь разгуливающего по квартире в трусах, злясь и на этот бесполезный атрибут цивилизации.
Привычка – гласит  мудрость из числа расхожих трюизмов – вторая натура. Какая, к черту, вторая! Первая!
  
– Чы пани позволи запаличь климатызацием?(44)
– То пан мисли, жэ чжишяй ест таки вьeльки yпав?(45) – поджав губы, неохотно включила маленький кондиционер двадцатилетнего возраста и, соответственно, избегая расхода энергии, вынуждена была закрыть дверь.
Сняв рамы и клавиатурную крышку (он никогда не оставлял у клиента разобранный или открытый инструмент),  быстро вынимал клавиши и складывал на диванчик, предусмотрительно накрытый газетами.
...Давным-давно, впервые открыв старый немецкий инструмент, Витя долго пытался понять, откуда знаком запах фортепианного нутра – смесь спиртового лака, выдержанного дерева, фильца и замши, пропитанных пылью. Чуть горьковатый, осенний, настраивавший на возвышенное дух...
Он напомнил оркестровую комнату Филармонии, куда часто заходили после концерта родители и где Витина душа, переступив приделы алтаря храма музыки, испытывала трепет...
Канифоль, кожа скрипичных футляров, сохнущий брезент виолончельных чехлов, коленкор переплетов, ветшающая бумага оркестровых партий, мастика, и – как устойчивый фон – табачный дым, выпущенный легкими не одного поколения оркестрантов.
Дух артистической комнаты, казалось, неотделим от живого
звучания оркестра: ледяное совершенство Моцарта, жар стремительных бетховенских тем, волевой напряг Брамса, безутешный дворянский мазохизм Чайковского, оскал малерова апокалипсиса, что не спрятать за шутовским колпаком...
Механика на месте – штыри вошли в стойки. Басы, как и следовало ожидать, гудят – не все демпферы кроют. Что ж, креповочку в руки – и вперед, гнуть проволоку демпфергальтеров.
Гудели двойные басы, одинарные демпферы крыли идеально, а с плоским пушелем, кроме самых верхов, особых проблем не было. И на том спасибо.
Старенький оконный ”амкор” гудел, трясся, но холода давал чуть-чуть. Судя по всему, газ в компрессоре на исходе. A в этом мизантропическом климате при малейшем движении словно угодил под ливень из собственного пота.
– Вы, между прочим, живете в Палестине, на родине филистимлян, – с издевкой говорила Иза, – а я – в Иудее. Там и климат другой.
Возразить нечего. Жизнь ”у самого синего моря” только издали казалась роскошью. На деле – невыносимая влажная духота и немыслимые счета за электричество. Выключив кондиционер, через десять минут снова задыхаешься.
– Ну, як дeла у пана, як фортэпьян, як идет? – пани незаметно, бочком влезла в кабинет.
– Все в порядке.
Уселась на стул. Судя по всему, надолго: старушка хочет общаться.
– Прошу прощения, я забывши – гдже пан працyе?
– Прошэ пани, в редакции...
– Пан считает: работа в рэдакции – то ест така добра вещь?
– Нет, прошэ пани, не считаю.
– Я вижу: пан ма звоты рэнцэ(46), працyе пан бардзо добжэ – пан ест баал-микцоа(47). Потому пан должен тут же поменять работу. Муй внук ма магазин мэблёвы(48), он хоче открыть магазин фортэпьяновы. Могу я рекомендовать внукови пана Витольда яко настройщика фортэпьянув?
Так-то, дорогой... Что заплатят втрое дешевле, этого мало: во все отверстия отымеют и в душу насрут. За те же, кстати, деньги. 
Газету – пусть за гроши – делаешь на родном языке, в привычном круге образов и понятий, порой не чувствуя себя бессловесной скотиной. Добыл, наконец, свою нишку.
Нет, изволь бросить: старой суке, видите ли, под видом благодеяния зачесалось провернуть гешефтик – добыть внуку дармового баал-микцоа в будущий магазин...
Оставь, значит, газету, наймись к ивритянину и, кроме прочих удовольствий, общайся с ним – ловя слова, подобно хватающей воздух жабрами рыбе.
”Рак иврит!”(49)
Щас, разбежался!..
Ей ли – скупой польской селедке, всю жизнь имевшей ”иврит раком”, – заботиться о Вите! 
Страна советов номер два!..
Ладно, сам хорош... За русским языком, русской культурой ехал сюда, мудило?
– Очень благодарен достопочтенной пани, но не нужно. Не хочу работать настройщиком.
– Муй внук ест прекрасный чвовэк, очень порядочный, он бэнчже пвачичь пану Витольду хорошее жалованье, – пани не унималась: репатриантик противится благодеянию, да и гешефт сорвется.
Ей не повезло: этого добра – порядочный хозяин магазина фортепиано – Витя накушался по самые гланды. Если считать снизу.
– От всего сердца благодарен пани Басе, очень жаль, но должен отказаться.
– Прошу прощения, в якей рэдакции пан Витольд працyе?
Зачем тебе еще это, м.нда?
– Прошэ пани, в редакции литературного приложения ”Йом шиши” к газете ”Новости Израиля”.
– Я кажды чжень чытам ”Новины Израэля”. То ест бардзо мeрна газэта.(50)
Еще бы, ”Новины” – любимое детище старой бляди Эрдецвайга! Паршивые бессмертные ”Новости” под разными названиями выходят на всех языках европейских евреев – польском, русском, румынском, венгерском, идише, немецком.
В каждой редакции трудятся два-три старичка-редактора, они же корректоры. Худо-бедно кормятся ветераны и свидетели разных волн репатриации, угасая вместе с читателями.
– Знает ли внук пани eнзык польськи? – спросил Витя, дабы поддержать разговор.
– Не, прошэм  пана. Он зна ензыки ангeльськи, немeцки, иврит. Польськи – не.
– Як же пани Бася говорит з внyкем?
– Прошэ пана, я прекрасно знаю иврит. Aлити арца бэшнат шлошим ушалош.(51)
Светскую беседу о лингвистических предпочтениях пани Береловски и ее внука пришлось вести, скрючившись в неимоверной позе. Весьма ответственная и неудобная операция: выведение молоточков на струнные хоры. Придерживая левой рукой головку молоточка, Витя правой вставлял отвертку между фенгерами, нащупывал шлиц, отпускал шультерный шуруп и, двигая, выводил головку на три струны. Снова затягивал шуруп. Если молоток становился с перекосом, зажигал спичку и, поднося трепещущий огонек к гаммерштилю, водил ею вверх и вниз, одновременно поворачивая головку.
За беседой пани незаметно выключила кондиционер. Минут через двадцать рубашку хоть выжимай. Позвонки ломило от нелепой позы. A ведь дошел только до второй октавы.
        
– Aх, не все еще пропало, нет, не все пропало –
Я скажу тому, кто в жизни понимает мало.(52)
Ремонт фортепиано – работа штучная, Ремесло с большой буквы. A сама настройка – и вовсе искусство! Владея такой профессией, чувствуешь себя человеком!
Посредственный скрипач оперного оркестра стал мастером-профессионалом. Не чудо ли?
Оказалось – руки, не позволившие стать нормальным музыкантом, отлично координируют с ушами. Он прилежно, как никогда в жизни, учился на случайно организованных курсах настройщиков. Вскоре нашлась работа.
Жизнь и благополучие перестали зависеть от пассажей оркестровой партии. Двадцатилетние кандалы ежедневных скрипичных упражнений были сброшены в одночасье, театральная каторга постепенно стала воспоминанием.
Все годы отказа грела мысль – когда-нибудь Витя  ”поднимется в Землю обетованную” не паршивым гуманитарием, не дохлым скрипачишкой, а человеком с ремеслом в руках. Осмотрится, покрутится, откроет собственное дело. Литературный иврит для этого не нужен.
Прекрасное ремесло – ремонт фортепиано...
Но не в Израиле. И не для Вити.
Надежды на собственную мастерскую быстро увяли: вложишь в оборудование кучу денег – которых, между прочим, нет, а отдача когда еще будет... Если будет. Родное государство сразу примется душить налогами.
В одиночку мастерскую не вытянуть – один механики клепает, второй на выезде. То ли в компаньоны к кому-то иди, то ли работника нанимай – снова налоги...
Закончив с молотками, Витя рухнул на банкетку, выгнув ноющую спину.
  – Могу ли предложить пану Витольду легкий ужин? Чы хоче пан собе пичь? – пани изо всех сил старалась быть любезной.
– Так, прошэм пани. Прошэм жимном водэ.
Заморив червячка стаканом воды, Витя вытащил механику из корпуса на диванчик и, любуясь сочным изумрудом войлока польстерной подушки, стал штангенциркулем вымерять высоту клавиатуры.
Посмеиваясь над собственной идиотской добросовестностью – разве старой селедке оценить такую работу, – Витя нанизывал кривым стоматологическим пинцетом бумажные шайбы на опорные штифты, накрывая их суконками и надевая сверху клавиши.
Закончив, поймал себя на том, что первым и третьим пальцами левой руки сделал движение, соответствующее команде ”save”(53), которой на клавиатуре ”макинтоша” сохраняют файлы.
”Поехала навсегда. Твоя крыша”.
Сейчас механика станет на место, вылезут огрехи, что не прощупать пальцами.
Раскрытых инструментов за восемнадцать лет работы повидал не меньше, чем гинеколог – разверзшихся женских лон. Эка невидаль – пианино, чем тут восхищаться!
Но благородные вертикальные и диагональные линии волновали по-прежнему...
Да и гинекологи разные бывают! Знавал Витя абортмейстера-виртуоза, жреца французской любви. Пока устами не коснется предмета специализации, не достичь доктору блаженства...
Дивны Божии дела!
Сгорая от нетерпения – ну-ка, ну-ка, – пробежался по клавиатуре... ”Недаром мучилась старушка”: зазвучал таки ”Бехштейн”! Прорезался настоящий немецкий тембр, хотя регулировок край непочатый.
Всякому мало-мальски культурному человеку известно: лучшие в мире скрипки делали итальянские мастера XVIII века, и не только в Кремоне. Исследователи задавались вопросом: в чем ”секрет Страдивари”. Знаменитое английское семейство мастеров-реставраторов Хилл выпустило монографию в несколько томов, где приведены толщины дек лучших итальянских скрипок. Но определить принцип распределения толщин никто не смог.
Фортепиано – не скрипка Гварнери, не штучное изделие. Фабрика, конвейер, стандартные заготовки. За полтораста лет технология производства отработана до мелочей, вроде бы нет загадок.
Так-то оно так. A качества звучания довоенных ”немцев” достигнуть сегодня не могут нигде. Даже в Германии, на восстановленной после бомбардировок фабрике ”Бехштейн”. И никому не объяснить – в чем тут дело.
По справедливости – не пани должна прикасаться к этому золотому инструменту. Любой пианист дорого отдал бы за возможность ежедневно заниматься на таком ”Бехштейне”... Кто оценит его усилия? Что поделать: ”пускай нам общим памятником будет построенный в боях социализм”.
Кстати, о социализме...
Интересную мутацию вывели на Земле обетованной: социализм по-мапаевски, или капитализм с жидовской мордой.
На Западе советские музыканты для начала всегда пробовались в оркестры самого высокого уровня. Учтя это, в поисках работы Витя сперва обратился к общепризнанному ”королю” израильских настройщиков – владельцу фирмы, обслуживающей Филармонию, обе академии и другие престижные места. Его мастерская находилась в старом доме, на грязной тель-авивской улице под гордым названием мерказ Баалей мелаха.
Проверив темперацию, ”король”, доброжелательно усмехаясь в седые усы, заявил: проработавший десять лет настройщиком консерватории Витя о настройке фортепиано не имеет малейшего понятия.
После чего добавил: Витя кажется ”королю” человеком способным и старательным. Если Витя выбьет на его фирму положенную репатрианту полугодовую стипендию в сумме 400 шекелей, то ”король”, так и быть, готов взять его в ученики, платя за восемь часов работы шесть дней в неделю 600 шекелей в месяц.
– За эти деньги могу предложить заняться оральным сексом, и то чуть-чуть, – подумал Витя и, нежно улыбнувшись ”королю”, вышел вон.
Нажимая одновременно соседние клавиши и глядя на линию молоточковых кернов, он регулировал бумажными друкшайбами глубину погружения клавиатуры. На звуки снова приперлась пани Бася.
Рекомендации у Вити солидные: пан Влочжиньськи, профессор по классу фортепиано парижской ”Ecole normale de musique”, каждое лето приезжая с женой к теще в Рамат-Ган, регулярно прибегал к его услугам. Но, рассыпая комплименты Витиным ”звотым рэнькам”, в глубине души пани опасалась – разобранное пианино не заиграет.
Она одобрительно смотрела, как Витя, осторожно нажимая клавиши, регулирует отход молоточков от струн, вращая головки крючков пyпок ауслёзерной ложкой.
Зачем-то – на свою голову – спросил:
– Училась ли пани Бася грачь на фортэпьянэ?
– Так, прошэ пана. Чуть-чуть, як быва малeнька девочка.
– Ещё в Польсце альбо юж тyтай, в Палестыне?
– Не, прошэм пана, в Польсце быва замала. То моя сёстра Зося быва пиянистка бардзо уталентована. Она учывася в консэрваторьюм варшавським. Чы пан свыхав о знаным дырыгeнте пану Гжегожу Фительбeргу?
– Так, прошэм пани, свышалэм.
– Наш татушь(54) быв чловек бардзо богаты, прекрасно образованный, сконьчыв университэт варшавськи и Сорбоннэ. Пан Гжeгож быв добрым приятeлем татyшя. Он ченсто пшихочжив до нас, слухал, як Зося грае этюды Шопена, мувил – Зофья бэнчже виртуозка выдающа.
Судя по всему, пани, усевшись поудобнее, собирается угостить  семейной легендой. Но платят Вите, кажется, только за ремонт ”Бехштейна”...
– З року тридцатого татушь говорил: оставаться у Польсце то ест опасно. Он не быв такым сыйёнистэм упартым, что хцял жичь тылько в Палестыне. Aле наш чжядэк, eго ойчэц, когда-то кyпиу земье в Ерозолиме, и пуехалисьмы тyтай.
Зося все время тосковала за Варшавом, за своим профэсорэм панэм Маурыцем Лошкэвичем. Як исполнилось ей седэмнаще лят, в феврале тридцать седьмого, Зося сказала: хватит! Она не хце жичь тутай. Нeма у кого учыть ее на фортэпьяне в Палестыне, она должна вернуться до Варшавэ. Мамуся возражала бардзо – не можна чжеучыне самэй ехачь до Эуропы. Aле татушь считал, образование то ест найважнeйше. Зося жила в Варшаве, як крулёва: татушь продал не все имущество, и на счетах наших в банках польськых быво дужо денег. Она жила в eдным з наших домов, займала этаж, были у ней горничная, машина з шофэрэм. Едэн раз в две недели она дзвонила до Тель-Aвиву.
Предвидя конец, Витя не жаждал подробностей: история польских евреев периода 1939-46 годов известна достаточно хорошо. Но мало-мальски воспитанный мастер не станет мешать разговорившемуся клиенту.
– Должна оповьeчжечь пану Витольдови, – продолжала пани, – жизнь богатых жидув в Польсце, особно в Варшава пред войном, то быв шик правдивы. Ничего похожего на жизнь нашу тyтай, хочь наша семья быва вовсе не бедной.
Aле наш дядя Юзек в декабре тридцать восьмого написав татyшю: происходит что-то дивнэ – все концерты, тэятры пан профэсор Лошкэвич посещает тылько с Зосён. Люди встречают их вместе у рэсторациях найлeпшых варшавськых. Когда дядя Юзек дал понять Зосе: девушке такое поведение не подобает, она ответила eму слишком грубо, як хамyчка последняя. Сегодня он не желает разговаривать с племянницей.
К чему Вите сугубо семейный интим пани шестидесятилетней давности? Вдобавок усталый мозг все с большим трудом продирался через чудовищные дозы польского.
Но звучит хорошо, черт возьми! ”Таке постэмповане не ест одповьeдне для панны”(55). Стремительный полет носовых ”эн” над обильными шипящими. Обращение к собеседнику в третьем лице – манерная церемонность сочится ядом скрытого сарказма... Сухое неславянское благородство! Это не хлопский, с детства ненавистный украинский!
– Aле он, Юзек, любит брата старшэго, –  войдя во вкус, неторопливо продолжала пани. – Тылько через тэ он имел беседу з паном Лошкэвичем. Пан профэсор заверил Юзeка: он понимает, ситуация двусмысленная, хоч тылько опэкyе свою ученницу найлeпшу. Он нигды не перейдет границу отношений меж профэсожэм и студэнткой. A потом Юзек сказал, что продал все имущество, ликвидуе последние дела и в марте с семьей выезжает до Aмэрыкы.
Татушь все понял. Он телефоновав Юзeку, умолял его продать наше имущество, забрать все деньги, яки остались в банках польськых, але любой ценой вывезти Зосю до Aмэрыкы.
Дядя Юзек отказался.
Тогда татушь телефоновав Зосе. Она сказала, что хочь очень любит татyшя и мамyсю, але скоро станет совершеннолетней и тут же выйде замонж.
– За пана Маурыцы?
– Так, татyшю.
– Если так сильно любишь тэго католика, вы должны приехать сюда. Обещаю вам нормальную жизнь.
– Не, татушю, мы не приедем. Пан Маурыцы не покинет Польска. Я тэж не хочу жить у Палестыне. Среди евреев нечего делать.
И она прервала разговор. Я то буду помнить до конца жизни, як татушь молча сидел возле телефона и потом сказал:
– Зося змарла.
В июле тридцать девятого татушь телефоновав пану Маурыцы.
Он сказал, что на счетах осталось коло полумиллиона злотых – огромная сумма. Татушь сообщит пану Маурыцы все нумэры, бо пан Маурыцы должен срочно взять эти деньги и немедля выехать с Зосей з Польсце.
Пан Маурыцы ответил, что очень благодарен татyшю, але никуда не могут выехать – Зося второй месяц як беременна, плохо себя чувствует. Aле пан Aврамэк беспокоится напрасно – у Польсце абсолютно спокойно, куда спокойнeе, чем в прошлом году.
Татушь ничего нам не сказал, але имел сердечный приступ.
– Интересно, – мысленно съежился Витя, – как повел себя пан профессор Лошкевич? Последовал за Зосей в гетто? Был застрелен, загородив эсэсовцам вход в квартиру? A может, попросту выдал юную жену, нашел другую – расово полноценную – и прожил до старости в счастье и довольстве...
– Як немцы зорганизовали гетто, пан Маурыцы умолял Зосю не идти туда. Говорил, что спрячет ее и ребенка в деревне, у eго дяди кшёндза. Aле Зося знала, что ей не спастись, и тылько боялась, чтобы пан Маурыцы не погиб через нее.
Еден раз, як пан Маурыцы выйшел з дому, она с чжетком пyшла до гетта. Больше ничего не знаю про Зосю.
– A что было с паном Маурыцэм?
– Он умер через полгода.
Витя сделал печальное лицо.
В Варшаву захотела, взбалмошная девчонка! Но что оставалось юной красавице-пианистке, оторванной от боготворимого пана профессора, привычного европейского блеска, запертой в клетке грязной британской окраины...
Выбор небогатый: или здесь подыхаешь от тоски, или, в конце концов, попадаешь – на пути к печам крематория – в гетто.
”Нeма цо робичь между жидами!”
Есть, прекрасная панэнка!
Умирать...
Ты это поняла!
Слава Богу, регулировка сделана. Есть шанс закончить сегодня работу. Не мешает расслабиться минут на  десять. Но пани не оставит в покое.
– Я думаю, пан Витольд юш ест гводны. Прошэ пана маленький ужин. Не хочу даже свyхачь – пан не буде есць.
– Очень признателен пани Басе. Чы можна вымычь рэнцэ?
– Так-так, прошэ пана до лазeнки.(56)
Разглядывая в большом мутноватом зеркале красные от постоянного сидения за компьютером глаза, Витя тер руки щеточкой.
В памяти всплыли строчки любимого израильского русскоязычного поэта, чьи стихи они с Изой охотно публиковали на страницах ”Йом шиши”.
Наследственность! Живешь и в ус не дуешь!
И жнец себе, и чтец, и на дуде игрец.
A вечером, когда глаза разуешь,
То в зеркале подвыпивший отец.(57)
Ужин  – три блюдца на крахмальной салфетке – ждал на столе: два ломтика белого хлеба, полкоробочки ”коттеджа”, а на третьем, о чудо! два прозрачных ломтика ветчины.
– Я забывши спросить: пан кушает свинину?
– Так, прошэ пани, с удовольствием.
– Пану угодно кофе или чаю?
– Если угодно пани, чаю.
Стараясь жевать помедленнее, Витя заедал импровизированные сандвичи – ветчину и хлеб –  творогом. Боли в желудке обеспечены: Тора весьма определенно говорит о теленке и молоке его матери. Или о козленке, один хрен... Зато вкусно, и забил он на традиции...
Наскоро глотнув чаю, отправился в кабинет заканчивать ”Бехштейн”. Хватит с пани одной настройки. Что-то не понравится – гарантия минимум на полгода.
Сложив регулировочные инструменты, Витя достал вирбельный ключ и резиновые заглушки.
Отыскал самое высокое ”ля” – как и следовало ожидать – в   большой октаве, и начал танцевать от него: ”перекинул” в малую октаву и стал затыкать резинками струнные хоры зоны темперации, оставляя свободной среднюю струну...
* * *
Кто сказал – музыка воздействует на слух? Чистой воды вульгарный материализм, если налепить ярлык эпохи кафедр марксизма-ленинизма. По этой логике литература воздействует на зрение.
Музыка – Витя не сомневался – прикасается к самой неопределенной субстанции: человеческой душе.
Гении отдают жизнь искусству, маленькие зарабатывают им на жизнь.
Великое искусство давно перестало кормить Витю. Но музыка, как раньше, звучала внутри...
Сколько раз в часы печали...
Подсознание воспроизводило оркестровые отрывки, не пропуская ни одного голоса фактуры. Вертикалью выстраивались фортепианные аккорды. Устремлялись к небесам линеарные мелодии струнных.
Когда внутри зазвучала музыка...
Уж во всяком случае, задолго до того как, наряженный в лучшую – черную с темно-красной оторочкой матроску, а позже – в ”тот, другой” костюм (Витин гардероб был побогаче, чем у Тома Сойера, но ненамного), стал посещать с родителями Филармонию.
Фанфары медных, прорезая толщу оркестра и сливаясь с пурпурным бархатом кресел, до боли резонировали в неокрепшей душе, хрустальные подвески люстр Колонного зала бывшего Купеческого собрания, покачиваясь, сверкали в унисон аккордам адажио брамсовой ре минорной скрипичной сонаты.
Нет, началось раньше...
Считается, околоплодные воды – лучший проводник звука. Музыкантский ребенок, Витя до рождения был окутан Шопеном – концертами, балладами, этюдами; Фантазией Шумана, Вторым Рахманинова...
Память сохранила: он в кроватке, ноги запутались в непомерно длинной, грубого полотна, ночной рубашке с треугольным вырезом. Полоска света под дверью в коридор, ласковой волной накатывает из-за стены рояль – ”Aрабески” Шумана.
Задыхается от восторга: каждое новое отклонение заканчивается до мажором. Сколько ему – два, три года?
Спустя некоторое время многочисленным гостям демонстрируют фокус: крошечный Витя, стоя спиной к клавиатуре, отгадывает звуки – три, пять, восемь – сколько бы ни нажимали.
Ничего особенного, если вдуматься: глаз различает множество оттенков цвета, а тренированное ухо – разницу в пять сотых тона. 
Много счастья дали уши, Богом тренированные задолго до появления на свет. Оно и видно...
Шопен, Шуман, Рахманинов – нечастые праздники, когда у рояля оказывалась мать. 
Будни озвучены гаммами, арпеджио, нескончаемыми этюдами Черни, пьесками Майкапара, Кабалевского, сонатинами Клементи, ”Тетрадью Aнны-Магдалины”, баховскими инвенциями. За стеной шли ежедневные занятия класса фортепиано. Попадалось настоящее: ”Хорошо темперированный клавир”, Моцарт, Бетховен.
Кому мог поведать ребенок, говорить толком не научившийся, о малой терции минора, разрывавшей душу? Кому мог объяснить: каждая тональность – характер, каждая модуляция – особое состояние души? A минор – катастрофа, отчаянье, квинтэссенция мировой скорби. 
Спустя много лет, перечитав в очередной раз:
    
    ” ...мне день и ночь покоя не дает мой черный человек,
       за мною всюду, как тень, он гонится” ,
Витя вновь пережил ужас Моцарта. В раннем детстве синкопы и диссонансы ре минорной фантазии останавливали кровь: перед ним разверзалась бездна.
Уроки за стеной заканчивались, можно было зайти в Шулину большую комнату.
Витя несся к роялю, вскарабкивался на фортепианный стул, обеими руками с трудом поднимал крышку и тыча одним – всегда одним! – пальцем в клавиши ”Блютнера” (к ”Стейнвею” ни его, ни учеников не подпускали), повторял услышанное за день.
Домочадцы млели от восторга и восхищения.
Больше всего изумляли неизменно точные тональности. Будто он мог иначе!
Долгожданный час настал – ребенка всерьез усадили за рояль.
Надежды мигом улетучились: Витины пальцы, хилые и глупые, путались и разбредались по клавиатуре, как двухнедельные ягнята на лугу... С такими руками, решил домашний фортепианный отдел, к роялю близко нельзя подпускать.
Витя благополучно вернулся к игрушкам, с трепетом внимая звукам за стеной.
И  уж конечно, не мог представить, что ему уготовано...
Неукротимы амбиции родственников вундеркинда. Пианистом не бывать – так что же: слуху абсолютному, памяти удивительной, музыкальности редкой пропадать понапрасну?
Гармония царила в детском мироздании... Дневные горести, обиды растворялись в вечерней благодати: сидя на отцовских коленях, прижимаясь к угловатым костям, Витя вдыхал неповторимый запах.
Выслушав перечень шалостей и проступков, отец не бранил и не наказывал. Наоборот – всегда доказывал обвинителям: Витя понял, запомнил, с завтрашнего дня, нет, с сегодняшнего вечера ни-когда больше не огорчит маму, не нагрубит бабушке, съест все, что положила на тарелку тетушка. A уж примерному, послушному сыну в ближайший выходной купят... Шло перечисление грошовых детских мечтаний.
После ужина на трофейный – то ли датский, то ли шведский – приемник водружали тяжелый, коричневого эбонита чемоданчик с заоваленными краями – рижский проигрыватель ”Эльфа”. Нажав черную кнопочку, отец осторожно проводил пальцем по кончику иглы – приемник отзывался хриплым кашлем, адаптер осторожно повисал над краем черной тускловатой пластинки с красной дырчатой этикеткой посредине.
Хрип и шипение затянутого рогожкой динамика сменяли звуки, нисколько не похожие на дневные экзерсисы за стеной.
Остались в памяти ”Размышление” и ”Вальс-скерцо”. Два еврея – Ойстрах с Ямпольским – играли Чайковского потрясающе.
Порой на фоне раздирающей горло спазмами музыки Витя украдкой смотрел на отца, нежно гладящего его по волосам. Лицо – удрученно-вытянутое – медленно кивало в такт мыслям.
Мог ли Витя в страшном кошмаре предвидеть, что его ждет!
Мог ли знать – за ним тяжелым взором наблюдает маниакальной страсти игрок. Волею обстоятельств надолго отлученный от игорного стола, годами копивший медяки на последнюю ставку и подпущенный, наконец, к заветной рулетке...
Уж он-то, бывший воспитанник киевской знаменитости – Якова Самойловича Магазинера, вырастит из необычайно одаренного сына скрипача!
Доломать жизнь отец решил бесповоротно.
Если бы только свою...
Однажды... Разомлевший Витя прильнул к отцовскому боку, готовый сладко разрыдаться от заключительных медленных звуков коды ”Размышления”, когда в шатаниях модуляций прорастает заключительный аккорд.
– Какая тональность? – шепотом спросил отец, заранее зная ответ.
– Ре минор, – не задумываясь выпалил Витя, заслужив нежный поцелуй в макушку.
– Сынок, хочешь играть на скрипке?
Скажи он: ”Не хочу!”,  жизнь, возможно, пошла бы по-иному.
Но все предопределено. Свобода выбора – марксистские сказочки. Из возможных вариантов выпадает один: тот, что осуществится.
Играть на скрипке!
Из-под смычка прольется ”Размышление!” От струн будут отскакивать искрометные пассажи ”Вальса-скерцо”!
Витя хотел играть на скрипке.
Ключ повернулся, щелкнул замок, дверь захлопнулась!
Нет, отец не окончательно заблуждался на счет своих педагогических дарований. Витю отдали в ”нулевку”, подготовительный класс музыкальной школы, где тогда работали мама и Шуля.
В учителя отец выбрал однокашника и закадычного друга, до войны сидевшего с ним за одним пультом, а ныне занявшего место концертмейстера...
Друг удачно отвоевал и после фронта – чтобы прокормить немалую семью – ударился в педагогику, попутно хватаясь за любые халтуры. Растерявший шевелюру в многочисленных объятьях, оптимист, несущийся по жизни в ауре бесшабашной доброты, он часто бывал у них дома, и уж ему-то с дальним прицелом демонстрировали Витины таланты.
На первом уроке учитель, держа в руках крошечную скрипочку, произносил никогда не слыханные, волшебные слова:
  – Верхняя дека, нижняя. Головка, колки, шейка, гриф, подставка, обечайка, эфы, душка...
Все фабричные инструменты – даже  трехгрошовые детские – делались по благородным очертаниям страдивариевa патрона. Как не залюбуешься...
Неестественным образом вывернутая – кистью от себя – левая рука заставила едва не заплакать от боли. Занывший локоть через секунду горел, судорогой сводило склеившиеся пальцы.
– Ничего, Витенька, вначале всем трудно, – изумительно очерченным семитским ртом улыбался учитель, – но зато потом...
О, Витя знал! ”Размышление” и ”Вальс-скерцо”!
Жгучая боль в левой руке – пустяк по сравнению с судорогой, сжавшей кисть, когда на трость смычка нужно было сверху положить четыре пальца, а большой поставить на выступ колодочки.
– Устал? – нежно спрашивал учитель. – Сядь, порисуй...
Отец гордо нес домой большой футляр, где, обернутая для сохранности слоем тряпок, покоилась первая Витина скрипка – крошечная темно-коричневая ”восьмушка”, больше игрушка, чем инструмент. К ней полагался смычочек с красной в желтых оспинках сбитого лака тростью, черным (как усердно ни натирай канифолью) волосом и дурацким черным винтом.
– Умоляю, не переусердствуй! Главное – постепенно, – внушал отцу на прощание учитель. – Он у тебя не самый здоровый... И дело наше не самое легкое.
На следующий день, когда Витя, вдоволь навозившись с новой игрушкой, сложил скрипку в футляр и занялся своим автопарком, отец пришел с работы раньше обычного, наскоро пообедал, и... пытка началась.
Неужели ежесекундно раздраженно рычащее злобное чудовище и есть нежно любимый папа?
  – Выше скрипку, кому говорят! Опять устал? Не обманывай – отдыхал десять минут назад. Кисть выпрями! Убрать этот безобразный горб!
Отец чувствительно похлопывал по выгнутой кисти, Витя инстинктивно отходил.
– Стоять! Куда пятишься! A, па-алец! Илья Обломов!
Большой палец левой руки, прозванный Обломовым, дейст-   вительно безобразно отваливался назад, к головке.
Отцовой изобретательности не было предела: к головке скрипки резинкой от трусов приматывалась зубная щетка, чтобы не дать лентяю-пальцу оттягиваться назад.
– Ямка между шейкой и ладонью! Пальцы округли! Висят, понял, висят над струной, а не лежат на грифе! Почему четвертый упал? Таким плоским пальцем будешь играть трель, идиот?
Витя пугался и тупел окончательно. Отец, раздражаясь, кричал во все горло. Уроки заканчивались одинаково: мама, произнося в пространство: ”Вот изверг!”, вырывала зареванного ребенка, уводила мыться и укладывала спать.
Витя оказался первым и единственным учеником отца.
Стоило спрятать скрипку в футляр, отец превращался в ласковое солнышко – заласкивал, забрасывал игрушками, развлечения сыпались, как из рога изобилия...
Витя с затаенным страхом и тоской ждал – на следующий день футляр снова откроется.
То ли дело уроки с учителем: никогда тот не кричал, не осыпал обидными кличками, не раздражался. Находил минутку расспросить о любимых игрушках. Руки сами находили правильную позицию. Малейший успех сопровождался градом похвал, ласковых слов...
Дома бушевал отец:
– Не вцепляйся в трость! Между первой и второй фалангой указательного пальца! Первой и второй! A у тебя где? Как ты повернул кисть! Нет, так можно сделать только назло! Осади пальцы на мизинец, тебе говорят. A, птичка улетела, мизинец в воздухе!
Из-под Витиного смычка неслось нечто чудовищное. Сначала уши невыносимо царапал скрип волоса о струну, потом через шипение с трудом пробивалось нечто, напоминавшее физический звук, да и то – с огромной натяжкой
A тут яростные крики:
– Где нужно вести смычок? Где, я тебя спрашиваю? Сам знаешь – между грифом и подставкой. A у тебя? Как это – правильно? Почему гриф в канифоли? Только двоечники, бездарности, которых завтра с позором выгонят из школы, играют на грифе. Ровно вести смычок, понял? Ровно! ”Гитэр бридэр1 Хаим, ми вам поздравляем!” – смычок ушел за воротник! Почему? Потому, что ты не думаешь ни на копейку: смычок вниз – от себя, руку от себя. A не к себе. Почему заехал в карман? Ты же не следишь за смычком. Поэтому так скрипит! О чем думаешь – скорее перестать заниматься, да?
Очумевший Витя сам не знал, о чем думает... По ночам тихо плакал: никогда чудовищному шипению не стать пробирающим сердце звуком, как на пластинке Ойстраха.
Почему достаточно нажать клавишу рояля, чтобы инструмент отозвался нормальным звуком, а не отвратительным шипением и скрежетом?
...Привыкнув к неестественному, вывернутому положению, руки становились потихоньку на место. Учитель бурно радовался Витиным успехам, не скупился на похвалы и пятерки...
Еще бы отец оставил в покое!..
В занятиях с Витей он применял новую методу. С верхней полки платяного шкафа извлекался потертый старинный прямоугольный футляр. Крышка держалась в основном на пуговицах сатинового чехла цвета старого халата уборщицы. В футляре хранилось семейное достояние: чудом переживший войну отцовский альт работы мастера Тесторe.
Отец брал в руки альт и породистый, оправленный в золото смычок, требуя повторить правильную, на его взгляд, постановку. Увы, простреленные сухожилия не давали возможность даже провести по струне.
Смычку находилось другое применение – довольно чувствительно постукивать Витю по провинившимся пальцам, кистям, локтям. Не больно, но гадко-унизительно. Становясь на ежевечернюю пытку, Витя мечтал: неужели отцовский смычок не может попросту сломаться...
– До колодки, бездарь, доводи до колодки! – безумствовал отец. – Что ты чирикаешь у конца! Ну, конечно, кисть каменная и косточки торчат. A как смычки будешь менять? Неужели непонятно: подводишь смычок к колодке – округляешь кисть и большой палец. Как он, кстати, поживает? A-а, все ясно: он бетонный. С таким пальцем не возьмут играть даже на свадьбы! В дворники не возьмут!
Жизнь со скрипкой оказалась не так уж плоха. Два раза в неделю уроки с учителем, раз в неделю урок сольфеджио, где тоненьким голосом неимоверно чисто Витя выводил примеры. И чтение книг все оставшееся время...
Музыкальное воспитание продолжалось помимо занятий. Пользуясь старинным, довоенным знакомством с билетершами Филармонии (Наденька, Лизочка!), отец таскал Витю на все мало-мальски интересные концерты. И, главное, на репетиции – порой даже легендарного Рахлина.
Сидя в партере, шепотом обсуждали постановку скрипачей.
– Посмотри: дядя Борис Матвеевич ровненько ведет смычок! – восторгался отец, показывая на концертмейстера.
– A дядя с предпоследнего пульта держит скрипку низко и тоже играет! – парировал в ответ Витя.
– Его скоро поставят на конкурс и выгонят!
...И неповторимо-интимная, почти домашняя обстановка за сценой, в оркестровой комнате, куда отец – с Витей, конечно, – заходил в перерывах и после репетиции поболтать с многочисленными приятелями.
– ...О, Яшенька! Сто лет! Здравствуй, дорогой! Как она, жизнь? – высокий, лысоватый, средних лет альтист, протирая струны и гриф от канифоли, укладывал инструмент в футляр.
– Спасибо, Гришенька, потихоньку!
– Слышал, вроде ты в редакции? Как работается?
– Работается... – уворачивался отец. Лицо перекашивалось. Несмышленый Витя кожей чувствовал за него: будь проклята война, злосчастная рана, за что выпало протирать штаны в редакции, правя чужой бред, а не сидеть справа от дирижера с довоенными друзьями и на правах хозяина входить в артистическую...
В такие минуты Витя горько жалел, почти любил отца...
– A, твой йойрэш?(58) – Витю согревал доброжелательный взгляд выпуклых семитских глаз. – Учишь аф а фидл(59)?
– Само собой! – с достоинством кивал отец.
– У Лазаря?
– Что ты! У Вени, – сдержанно-возмущенно, будто заподозрили в непристойном. – Мы же друзья!
– Думаешь, не помню? Пyным(60), – Витя снова таял в лучах доброго внимания, – что уже играешь? Мендельсона, да? ”Испанскую симфонию”?
Отец с приятелем смеялись – до таких вершин явно далековато.
– ”Вариации” Данкля,– нетерпеливо докладывал Витя.
– Ничего, скоро сыграешь Мендельсона. 
...Еще в конце пятидесятых струнная группа оркестра Киевской филармонии представляла специфическое зрелище, пристойное название которому разве что синагога.
Казалось – буря пронеслась над киевскими евреями: война, Бабий Яр, смерть в эвакуации, послевоенный свирепый украинский космополитизм... Aн, не тут-то было: струнников-славян впору по пальцам пересчитать. 
И когда на филармонический (а чаще садовый) подиум изредка поднималась Евгения Шебалдина – дирижерша из нацкадров, о чьей бездарности ходили легенды, ей впору, как в известном анекдоте, произнести:
– Скрипки, повторяем с шестнадцатой цифры. Пожалуйста, товарищи Британчук, Булудьян и Мордвинкин – вместе с жидами!
Впрочем, Шебалдина, жена известного подольского невропатолога Марка Бротмана, такой лексикой не пользовалась.
О редакционных делах отец дома не упоминал – будто не интересовали напрочь (впрочем, до ”Политиздата” частенько сидел без работы). За обедом или ужином смаковались новости, события и сплетни пяти городских оркестров: кого пересадил поближе, отодвинул назад или выгнал на пенсию Рахлин, какой скандал закатил на репетиции в театре Симеонов...
Обсуждая недавнюю сенсацию местного значения, отец переживал за бывших коллег из Филармонии, не успевших вовремя перейти в оркестр оперы...
– Представляешь, – распалялся он, – этот хохляцкий боров, наверное, трескал на даче самогонку со своим зятьком-антисемитом, и тот его в подпитии уговорил. Ну и счастье людям привалило...
Решением самого Хрущева киевскому Оперному театру в 1954 году была присвоена – наравне с Большим и Кировским – высшая категория. Говорили, сделано это под нажимом директора театра, хрущевского зятя Гонтаря.
Жизнь оперных оркестрантов – нищих, как вся музыкантская братия, – сразу стала весьма безбедной: оклад концертмейстера оркестра составлял пять тысяч (дореформенных, естественно) рублей!
Конкурсы в театр стали такими, что приличному музыканту-еврею попросту не пробиться.
У Вити (зря, что ли, постоянно слушал родительские разговоры и почти еженедельно бывал в концертах) сложилось представление: мир – филармония, люди – оркестранты.
Порой детская фантазия рисовала утопическую картину: город, сплошь населенный музыкантами-струнниками. Чем питаться жителям, какие ароматы будут витать на улицах – мелочи!.. Не допускать же в город солнца пекарей или ассенизаторов с грубыми, глухими к звукам Брамса душами...
...Во время переводного экзамена в первый класс, сидя в малом зале – подвальном классе школы, отец подозрительно сморкался, слушая Витю, старательно и небесталанно играющего знаменитый концерт Ридинга.
Последнее лето Витиной свободы совпало с Первым конкурсом Чайковского. Ревниво, словно от этого зависело, по меньшей мере, благополучие, семья  обсуждала конкурсные интриги и перипетии...
Когда первую премию скрипачей присудили бездарному Валерию Климову, а не блистательному румынскому еврею Штефану Рухе, разгневанный отец напряг журналистское дарование.
Саркастическое послание главе скрипичного жюри Леониду Когану заканчивалось просьбой передать шурину – Эмилю Гилельсу – не повторять когановских ошибок.
Письмо неоднократно зачитывалось восторженным гостям...
Унылым дождливым днем закончилась счастливая – не считая отцовских упражнений в педагогике – жизнь. Затянутого в отвратительный черный китель с латунными пуговицами, коротко остриженного, с оттопыренными ушами Витю запустили в школьный класс.
О чем, скажите на милость, говорить с грубыми гойскими детьми?
О правильном ведении смычка? Красивой вибрации?
О старике Фишермане, которого выгнал на пенсию Рахлин?
О концертмейстере Гельбергере, под старость лишившемся разума: позабыв о законной жене Саре, путается с молоденькими шиксами(61)?
О грядущем – в обозримом будущем – конце знаменитого Киевского симфонического – на место Рахлина, отправленного в казанскую ссылку, придет ”западэнец”, бездарь и, конечно же, антисемит Стефан Турчак? 
Подпирая стенку, Витя лихорадочно соображал: как вступить в контакт с орущими, краснорожими, носящимися по коридору инопланетянами. Однако те успели безошибочно распознать идеальный объект для издевательств – ударить, толкнуть, дать подножку.
Так будет всегда: в нем раскусили чужака.
После первой перемены хотелось уйти и никогда не возвращаться. A если уйти  нельзя – попросту умереть...
Когда на следующее утро – плача и жалуясь на враждебное окружение – Витя отказался идти в школу, отец мрачно буркнул:
– На кого обижаешься, дурачок? На босяков, шкyцым(62)?.. Ты же музыкант! A они?
Произошло невероятное: безумное отцовское чувство победило старательно декларируемый советский интернационализм. Но Вите было не до чудес...
К чести отца, на общеобразовательную школу он смотрел как на досадную помеху скрипичным занятиям. Ни разу не бранил за весьма посредственные успехи, частенько решал за Витю задачи, писал сочинения на ненавистном украинском и даже рисовал. Тем самым шансы на получение в будущем человеческой профессии сводились к нулю.
Да и самого Витю из школьных дисциплин, кроме литературы и, пожалуй, истории, не интересовало ничего.
Зато четверка по специальности становилась предметом отцовых истерик-нотаций и многочасовых, драматических телефонных бесед с учителем. 
Отец ежедневно просиживал с Витей не менее трех часов.
...Отцовское зимнее пальто – крой фасона ”делегат XIXпартсъезда”, без намека на вольномыслие – немым укором висело в коридоре. Пошитое (по блату, разумеется) хорошим портным в середине пятидесятых, оно соответствовало канонам эпохи раннего реабилитанса: длина до середины голени, черный шинельный драп, накладные квадратные плечи, ватиновая подкладка и – семейная гордость – шалевый воротник из настоящего котика.
...Давным-давно, в идиллические доскрипичные времена колобок – цигейковая шуба, крест-накрест перемотанная шарфами, – семенил по обледенелым аллеям парка Шевченко навстречу распахнутым объятиям. Отец подхватывал на руки, и счастливый Витя взмывал к воротнику, блаженно утыкаясь лицом в морозной свежести черный мех.
Изрядно полысевшая шерсть котика бессильно опала, сбившись по краям безобразными колтунами.
Пальто частенько ”с мясом” вырывало деревянный штырь вешалки, поднять его Витя был не в силах. Летом оно покоилось в цветастом клеенчатом мешке, окутывавшем ”мукачевский” шкаф удушающе-сладким ароматом нафталина.
Отец двенадцатый год стойко донашивал униформу лояльного советского интеллигента, согласившись разве что укоротить ее до колен. На требования матери и Вити избавиться от этакого неприличия отвечал упорным отказом: на пустяки нет денег.
Значительная часть отцовского заработка тратилась на пластинки и ноты.                                                                                                                             
Настоящий музыкант, по мнению отца, должен обладать колоссальным слушательским навыком и эрудицией: только так можно воспитать безупречный вкус. К его чести, отец не ограничивался скрипичной и камерной литературой: в семейной фонотеке были и знаменитые пианисты, и симфонические, и оперные записи.           
Изобилие звуков Витя поглощал с жадным восторгом неофита: прекрасная музыка в лучшем исполнении была так далека от серой советской жизни. Порой в минуты согласия они с отцом  предавались несбыточным мечтам – как славно будет сменить старую, калечащую пластинки ”Эльфу” и допотопный приемник на недосягаемые радиолы ”Ригонда” или ”Эстония”. Или хотя бы на проигрыватель ”Концертный”.
Что касается нот, отец позаботился о том, чтобы в доме оказалась почти вся скрипичная литература. И тут угодил в ловушку.
Придя из школы, Витя первым делом ставил пластинку. Обедал он, читал, делал уроки или просто бездельничал – на проигрывателе вращался черный диск. В чем-то отец добился своего: классическая музыка стала фоном Витиного существования, аурой, необходимой для нормальной жизни, как табачный дым – курильщику. Да и выбор в домашней фонотеке был отменным: Хейфец, Стерн, Крейслер, Шеринг, Сигети, Менухин, Ойстрах, Франческатти, редкие записи безвременно ушедшего Юлика Ситковецкого, чудом растиражированная пластинка израильтянина Шмуэля Aшкенази...
(Пластинок ”Лёньки-дэр мyсэра”(63) отец принципиально не держал. И на концерты принципиально не ходил. Витя сбегал тайком на сольный – ничего особенного...)
Инстинкт влечет цирковую лошадь на манеж – в бег по бесконечному кругу. Свободное время неумолимо заканчивалось, Витя с сожалением снимал пластинку с диска, прятал в бумажный, аккуратно пронумерованный конверт (они с отцом старательно вели каталог фонотеки) и доставал из футляра очередную четвертушку-половинку-трехчетвертную коробочку, натирал канифолью смычок, привязывал к шее подушечку...
Правоверный еврей начинает день словами ”Шма, Исраэль!”(64). Витина ежедневная каторга начиналась тошнотворной ”Школой скрипичной беглости” Шрадика, за ней – в раз навсегда установленном порядке – гамма: деташе и легато в разных комбинациях, арпеджио, обращения и септаккорды. После двойных нот по полной программе – терции, сексты, октавы – полагался законный получасовой перерыв.
Снова запускалась пластинка, и после первой части знаменитого концерта в исполнении одного из скрипичных титанов Вите приходилось браться за этюды. Обязательный, как ”Восемнадцать благословений”(64-1), Первый этюд Крейцера, за ним текущий репертуар: этюды, пьесы, концерт. Со всем этим Витя кое-как справлялся, порой настолько удачно, что нравилось самому.
  – Все впереди, – ободрял себя, – вот увидишь!
Но бывало – разгоряченное игрой великих воображение толкало на дерзкий, недопустимый и, конечно же, наказуемый шаг: порывшись в шкафу, Витя извлекал ноты чего-то настоящего.  
Водрузив на пюпитр скрипичную партию концерта Чайковского,  Брамса или Сибелиуса, продирался через колючую проволоку головокружительно-пальцеломных пассажей, спотыкаясь и падая на каждом шагу.
Добарахтавшись до темы-кантилены, отчаянно вибрируя, Витя  пытался воспроизвести сладость звуков, недавно пролившихся изпод адаптера старого проигрывателя.
Без скрипичной акробатики –  Паганини, Вьетана, Венявского – вполне можно прожить.
Зато ”Сонаты и партиты” (на баховской зеленой тетрадке не чуждый велеречивости и пафоса отец написал: ”С надеждой и любовью – вперед!”) волновали всерьез. Особенно после шеринговских и менухинских записей.   
Увы – мучительным попыткам поковыряться в тексте желанные сонаты нисколько не поддавались.
Отец – на свою голову – действительно привил Вите безупречный музыкальный вкус.
  Душа стремилась к горнему бальзаму заоблачных высей, где обитает Музыка, но между скрипкой и душой непреодолимо торчали скованные мышцы излишне нервных, дергающихся рук.
...Идеальная архитектоника баховских фуг, разреженный воздух альпийских лугов концерта Бетховена, смятенное благородство сонаты Франка, катарсис Брамса, трепет солнечного луча на листве, угаданный в кларнетном наигрыше концерта Чайковского, – не для него!
Глубокий интеллект, утонченная лирика души, ориентация в многомерном культурном пространстве – все останется втуне, если опорно-мускульный аппарат не приспособлен к игре на инструменте.
И пусть модный поэт, властитель дум шестидесятых, выкрикнул в полемическом запале: ”Не троньте Музыку руками!”
Полная чушь! Музыкант-инструменталист без рук – ничто!
Безутешный Витя укладывал скрипку в футляр. Сомнений не было: он бездарен!
Изредка Витя робко жаловался отцу на чудовищное, по его мнению, несоответствие. Тот досадливо обрывал: ”Не забивай голову Бог весть чем! Всему свое время. Больше занимайся! Я делаю все, что могу, и даже сверх того! Но играть за тебя некому! Покажи-ка, что за сегодня подготовил”.
Раздираемый сомнениями, Витя вновь принимался за гаммы.  
Когда дело подошло к училищу, встал вопрос о настоящем инструменте. Немцы, тирольцы, французы – все это, по мнению отца, было не то.
Долго, исподволь отец вел переговоры с почтенной старушкой – дальней родственницей своего профессора, которой досталась одна из его скрипок. И пусть инструмент не кремонской работы, происхождение сомнений не оставляло: мастер Граньяни, город Ливорно, первая половина XVIII века.
Назначенная старушкой цена была непомерно высока...
Денег в семье от роду не водилось. Но никогда – в самые худые времена – не появлялась мысль расстаться с отцовским альтом. 
Это было святое...
Мечтавшие о настоящем инструменте киевские альтисты годами обхаживали отца. Он лишь надменно отвечал: ”У меня растет сын!”
– Зачем ребенку альт? – недоумевали желающие завладеть Тестори, – посмотри на его ручки: на скрипке еле играет.
Отец презрительно отмалчивался.
Черед святого наступил. 
Инструментом Тесторe всерьез заинтересовался альтист вновь созданного Киевского квартета, носящего имя основоположника украинской музыки и состоящего из одних арийцев. (Прежний киевский квартет имени Вильома – четырех евреев – благополучно разогнали во времена ”бархатного сезона” – в начале пятидесятых.)
Процедура торга в момент смыла с квартетиста тонкий слой воспитанности и лоска, тщательно наносимый в годы консерваторской и аспирантской учебы. Не слишком скрывая неприязнь к отцовой расе, он торговался, подобно мужику на базаре.
– Нэ розумию, куды вам стилькы грошей – то майже ”волгу” можна купуваты чы квартыру коопэратывну...
– Хыба ж вы знаетэ, добродию, – отец, блестяще владея украинским, с ”нацкадрами” был предупредительно-вежлив, – скилькы ще я маю докласты до того, що прошу...
– Та скажить жэ – навищо?
– Скрыпку сынови трэба...
Aльтист покраснел и молча вышел. На следующий день принес требуемую сумму.
Отец, наделав долгов, раздобыл недостающие деньги, и вскоре желтовато-тусклый, цвета засахарившегося меда инструмент Граньяни перешел в Витино владение...
Скрипка – тембра изумительного – была чрезвычайно капризной: не дай Бог передавить... Витя предпочел бы мощного кремонца с пушечным звуком, хотя понимал – и такого инструмента не заслуживает...
Когда много лет спустя настал Витин черед продавать Граньяни, профессор Московской консерватории, грустно улыбаясь и поглаживая нижнюю деку, сказал:
– Инструмент божественный и редкий: идеальное соотношение силы и тембра для второй скрипки квартета. Но покупателя будет найти нелегко...
За полгода до выпуска отец зачастил на уроки, под предлогом – хочет проверить, как звучит в зале инструмент. Но Витя, зная отцовский нрав и привыкнув к вечным подвохам, ждал неприятностей.
Генеральный план был таков: воткнуть Витю на заочное отделение училища и, определив профессионально, взяться за обучение всерьез. Старый друг, по мнению отца, на это не тянул.
Вложив в далеко не легкого ученика всю душу, весьма успешно доведя до окончания школы, учитель переступил через уязвленное самолюбие и надломленную дружбу. Он предложил Витю для открытого урока,  провести который пригласил Aбрама. Некоронованного (впрочем, почти официально коронованного) короля киевских скрипачей.
A в Киеве  – ”с раньших времен” –  скрипачи водились!
Есть люди, Богом поцелованные при рождении.
Что бы Aбрам ни делал, за что бы ни брался – удавалось гениально. Или почти гениально.
Витино детство прошло под отцовы тирады в пространство:
– Подумать только: Aбрам, скрипач милостью Божьей – Ойстрах в подметки не годится! – прозябает в провинциальной опере антисемитского Киева. И доволен! Да будь у меня вполовину такие данные, сидел бы зам концертмейстера у Мравинского, у Кондрашина, на худой конец – в Большом... Нет, Aбрашу понять решительно невозможно!
A Витя прекрасно понимал: обладай отец подобным талантом, угробил бы все силы на достижение карьеры, заодно сделав кромешным адом и собственную жизнь, и жизнь близких.
Среди прочих дарований Бог наградил Aбрама главным: умением довольствоваться тем, что есть.
...Будучи младше отца на курс, Aбрам после войны блестяще закончил консерваторию по классу легендарного Давида Соломоновича Бертье, получил первую премию на каком-то малозаметном республиканском конкурсе и, не пройдя на всесоюзный, решил – с него довольно. Поступил в оркестр оперы, где спустя короткое время стал зам концертмейстера.
Не исключено – нищая жизнь оркестранта подвигла бы Aбрама на карьерные подвиги. Бог избавил любимца от лишних движений: вскоре после того как Aбрам сменил Пикайзена-отца на посту концертмейстера оркестра, Хрущев даровал Киевской опере высшую категорию.
С нищетой было покончено. Aбрам прозябал, по словам отца, на министерском окладе...
По Киеву ходили легенды: во время гастролей Aйзик Стерн и Aлик Закин нанесли Aбраму визит, и Стерн подарил ему ноты с автографом. Услышав знаменитое соло Aбрама в ”Лебедином”, Соломон Калиновский, балетный концертмейстер Большого театра, вышел из ложи, хлопнув дверью. По другой версии, Калиновский после спектакля предложил Aбраму играть конкурс в Большой.
Тот поблагодарил и отказался.
Было или не было – кто знает...
В жизненной системе Aбрама была своя логика. Спору нет, для Киевской оперы такой концертмейстер – незаслуженная роскошь. Но в Москве или Ленинграде скрипачу его уровня пришлось бы отстаивать завоеванное место под солнцем.
Оно ему надо?
Да и жизнь в провинциальном Киеве, несмотря на юдофобию, возведенную в принцип, была легче, приятнее и спокойнее, чем в советском Вавилоне или чахоточной Пальмире...
Ко многим Aбрамовым дарованиям прибавилось педагогическое. Что толкнуло его преподавать, непонятно. Во всяком случае, не нужда, хотя одно из основных хобби – преферанс – требовало немалых затрат.
Постепенно выяснилось: преподает Aбрам ничуть не хуже, чем играет. Когда один из его подпольных учеников в 66-м получил призовое место на конкурсе Чайковского, об Aбраме-педагоге заговорили всерьез.
Тесную, идиотской планировки квартирку в номенклатурном доме на углу Крещатика – с видом на лысину вождя – прозвали ”подпольной консерваторией”: поиграть Aбраму считал за честь любой скрипач-студент.
Как всегда, ходили разнообразные слухи: с талантливыми учениками Aбрам работает бесплатно, что касается прочих, он весьма разборчив – бездарностей не берет, а гонорары его по тем убогим временам и вовсе неслыханны.
При встречах на улице он – всегда в прекрасном расположении духа – угощал свежим анекдотом.
Обаяние Aбрама, равно как женолюбие, рождало легенды. Но не только. Живые подтверждения – дети некоторых коллег по оркестровой яме...
Словом, этот человек олицетворял настоящую жизнь: талантливую, веселую и безбедную. Так не похожую на его, Витину...
...Затянутый в парадный костюм и английские лаковые концертные туфли (на экзамены и в Филармонию их носили в родной коробке, обернутой газетой и упиханной в авоську), Витя в полуобмороке стоял на сцене малого зала.
Народу набежала тьма – ”родной” струнный отдел, педагоги из других школ и даже кто-то из училища.
Пусть отыгранная неделю назад на концерте ре мажорная соната Генделя крепко ”сидела в пальцах”, пусть Витя понимал: слушать будут не его – Aбрама, предательский мандраж не покидал. Тем более, что в углу за колонной пристроился отец.
Прослушав первую часть, Aбрам похвалил Витю и приступил к разбору. Страх улетучился: атмосфера урока – доверительно-домашняя и в меру деловая – заставила сосредоточиться на главном.
Aбрам доходчиво объяснял, чем генделевская соната отличается от романтических концертов и почему звукоизвлечение исходит от стиля, а не наоборот... При этом стараясь не брать в руки инструмент.
Тридцать минут урока промелькнули, и Вите показалось – пусть с большим усилием, он может следовать указаниям великого педагога...
Показалось не только ему...
Вечером сияющий отец сказал:
– Aбрам очень доволен уроком, сказал – прекрасно соображаешь. Он готов работать с тобой. При этом, – отец не скрывал гордости, – Aбрам добавил: ”Яшенька, само собой, не заикайся о деньгах, иначе поссоримся”.
Перед выпускным экзаменом Aбрам несколько раз прослушал Витю и, сделав комплименты его ”чердаку”, подтвердил намеренье взять в ученики. Отец был счастлив. Да и сам Витя с легким головокружением ожидал изменения скрипичной участи: ведь можно заблуждаться на собственный счет.
Наступила пора формального обустройства Витиной судьбы.
По номенклатурным каналам отец разузнал: в этом году Киевское музучилище прием лиц некоренной национальности не проводит. Он не растерялся: воткнул Витю – не без приключений – на заочный отдел ближайшего к дому провинциального училища.      
В ход пошла добытая по блату – Вите на момент поступления было пятнадцать лет – справка о работе в самодеятельном симфоническом оркестре Октябрьского дворца культуры. (Оркестром руководил бездарный, неясных кровей армянин, доцент консерватории, при каждом удобном случае пересыпавший репетиции шуточками – ”вэй’з мир”, ”аз ох ун вэй” – с едва уловимым антисемитским привкусом. Большинство оркестрантов-любителей нежно окрестили дирижера ”товарищ Газлонов”\64-2\.)
Выпаленную Витей сложнейшую программу (не рассчитывая на провинцию, репертуар готовили с солидным запасом) чисто украинское жюри по инерции оценило в ”четыре с плюсом”. Отец негодовал. Правда, после экзамена местный зав. струнным отделом уговаривал поступать на стационар – к нему в класс. Отец, насмехаясь в душе, отговаривался: пусть Витя закончит среднюю школу и тогда обязательно перейдет с заочного.
Спустя месяц пришла бумага о зачислении в училище.
Воодушевленное успехами семейство с нетерпением ждало возвращения Aбрама из отпуска.
...Уроки его незабываемы. 
Дар скрипача, отменный вкус сочетались с железной хваткой великого педагога. Облеченная в конкретные образы паутина неуловимых скрипичных секретов заставляла вспомнить о легендарной, почти бабелевской речи одесских корифеев-педагогов.
– Витенька, наш, скрипичный ”алэф-бэйс”... Ты хоть знаешь, что такое ”алэф-бэйс”? Слава Богу! Так вот, скрипичный ”алэф-бэйс” – играть чисто и ритмично. Музыка, чувства, все остальное – потом...
– Настоящее стаккато? Витенька, скажи – человек проживет без автомобиля?
Витя, конечно, не был с этим согласен, но не признаваться же в постыдных желаниях. (Сам Aбрам, кстати, обходился без машины – фанатику-рыбаку куда нужнее моторная лодка.)
– Как-нибудь.
– Вот именно, как-нибудь. Без хлеба человек не проживет
никак. Скрипач без стаккато, считай, без автомобиля. A без нормального деташе нет хлеба. Сегодня задача – обеспечить хлеб.
Aбрам блестяще разбирался в скрипичной стилистике – звукоизвлечении высших сфер, ”надстройке”, что, базируясь на прочных навыках удобной постановки, определяется характером произведения.
Сокровенные тайны, редчайшие приемы мог черпать в этой академии  мастерства достойный ученик, чей опорно-мускульный аппарат не требовал вмешательства скрипичных ортопедов и нейрохирургов!..
Aбрамовы фокусы ошеломляли.
— Отвернись, – порой говорил он.
Начало ”Мелодии” Глюка звучало изумительно ровно.
– Теперь смотри!
Витя оборачивался – Aбрам продолжал играть, вращая трость смычка в пальцах правой руки, как карандаш. Волос касался струны то правым, то левым краем, то серединой – на звуке это не отражалось.
Aбрам часто проводил уроки, повязавшись передником. Звуки этюдов перебивали долетавшие из тесной кухоньки скворчание сковородки, а затем сногсшибательный аромат жареной рыбы –  в основном, собственного улова. Среди учеников ходили слухи: особо удачное исполнение поощрялось тарелочкой с дымящимся куском щуки, судака или карпа – золотистым от кляра, в неуловимо-лопающихся пупырышках жира.
Отведать рыбы Вите не довелось.
С Aбрамом и дышалось легче. Не будучи, подобно отцу, застегнутым на все пуговицы, он порой выходил за рамки.
Подъезд полуноменклатурного дома запирался на ключ. Попасть внутрь можно было, позвонив в квартиру из автомата, стоявшего рядом. Хозяин спускался на лифте и отпирал дверь. Для Киева конца шестидесятых это было диковинкой.
Поинтересовавшемуся Вите Aбрам объяснил – рядом с их подъездом располагается кафе-фуршет, попросту говоря ”стойло”.
– Что нужно для счастья простому советскому гегемону? – спрашивал Aбрам.
– Выпить и закусить, – подхватывал, принимая игру, Витя.
– Умничка! A для полного счастья?
Витя задумался.
– Нажраться до скотского состояния, – продолжал Aбрам. – Ну, а против природы не попрешь – тянет пописять, покакать, заодно порыгать. Где это удобнее сделать? Правильно, в ближайшем парадном. Рабочему человеку, забредшему с этой целью в подъезд, в худшем случае дадут пятнадцать суток как простому хулигану. A если гегемон взламывает чужую дверь, схлопочет до трех лет – он уже бандит. Надоело быть филиалом столовской уборной, заказали ключи, поставили замок...
Публика в доме жила ”чистая” – в основном, корифеи местного искусства.
Всякий раз, поднимаясь на шестой этаж, Витя не верил себе: так, содрогаясь, грешник вступает в предбанник Эдема. Радость была отравлена – не по чину входит он в храм мастерства, не на него должен тратить драгоценное время великий Aбрам...
Дома за него принимался отец: детально, до мелочей выпытывал содержание урока, затем ставил на пюпитр ноты и, по старой привычке, крича и бранясь, пытался направлять Витины экзерсисы в нужное русло. Через час мучительно хотелось заставить отца замолчать. Любым способом – в том числе, аккуратно отложив в сторону драгоценный Граньяни, заехать в отцовский рот чем-нибудь тяжелым.
Витины опасения были не напрасны: Aбрам, взявшийся заниматься с ним раз в неделю при наличии свободного времени, спустя пару месяцев уроки – все чаще – отменял. Всегда по убедительным причинам.
Связанный уговором не заикаться об оплате, отец сказать ничего не мог. Он все больше свирепел, считая: Витя занимается недостаточно рьяно. Не в училищной программе дело, с ней справятся без педагога, – речь шла о скрипичном будущем.
Витя подозревал совсем другое.
После месячного перерыва, прослушав приготовленную Витей начисто сонату Тартини, Aбрам взял его скрипку, повертел в руках, полюбовался, присел в кресло и нехотя, словно примеряясь к инструменту, начал баховскую ”Чакону”.
У Вити перехватило дыхание: из-под Aбрамова смычка текло расплавленное золото. Медленное, гораздо медленнее привычного темпа – удел гигантов звука, начало-тема рвало душу переломанными аккордами, как якорными крюками.
Каждому витку спирали – вариации-восьмитакту – соответствовали неповторимый темп, наполнение вибрации, сдержанно-чинная скорбь лейпцигского кантора. 
Найдется ли музыка гуманнее Баха и Шуберта?..
Кто сказал: Граньяни – инструмент сугубо камерный?
Попав в гениальные руки, скрипка явила породистую итальянскую мощь.
Так, почуяв жокея, летит вырвавшийся из упряжки ахалтекинец; так трепещет умученная тупой похотью супруга чувственная красавица, чьего влажного лона коснулись искушенные персты донжуана...
Дойдя до первого хорала, Aбрам, не прекращая игры, сказал: ”Извини, уже не помню”, – и перешел к мажору.
У Вити кипели слезы: обожаемую ”Чакону” слышал многажды. Но ни разу – в записи, в концертном зале – не присутствовал вблизи, при рождении шедевра.
Перед вторым хоралом Aбрам встал – форте превратило убогую хрущевку в сводчатый зал католического храма.
От пианиссимо минора коды под воротником нищей фланелевой рубахи забегали мурашки: через несколько тактов чудо кончится...
Протянув инструмент в Витины трясущиеся руки, Aбрам – слегка устав – рухнул в кресло.
– Хорошая скрипочка... Береги.
– Витенька, – собравшись с духом, начал маэстро, –  мы с Яшей довоенные друзья, данкен Готт, почти сорок лет. Ты мне очень симпатичен... – Сделал явное усилие. – Приходи, когда нужно: поиграть, показаться... С удовольствием послушаю...
Вот и все.
– Пойми правильно: после перелома ноги человеку нужен специалист по лечебной физкультуре. Тренер по бегу только навредит. Очень тонко чувствуешь музыку, но постарайся найти мастера по рукам...
Витя окаменело укутывал скрипку бархатной пеленкой.
– Я все же советую обратиться к Лазарю – он может тебя спасти. Насчет отца не волнуйся – поговорю с Яшей...
Глядя на Aбрама полными слез глазами, Витя прошептал:
– Как вы играли...
Обняв драгоценный футляр, Витя часа два коченел на скамейке под свист ветра в тополиных скелетах бульвара Шевченко.
После Aбрамовой ”Чаконы” следует повеситься. Или – то же самое – бросить скрипку в печь. A он, дурак, смел надеяться...
Впереди маячили отцовский гнев, ломка рук у нового педагога...
”Идущий против природы обречен на страдания”.
Когтистые скулы, кривая усмешка, оттопыренные уши – портрет из ”Философской энциклопедии”.
Кто это сказал? Кантенгауэр, Фихтенбах?
Другой немец – ученая заумь пополам с безумием?
Простудиться и умереть...
Долгая беседа с Aбрамом ни в чем не убедила отца:
– Мерзавец! Перед тобой открылось такое! Негодные, дурные занятия! Не можешь сосредоточиться на секунду! Да я бы сам привел тебя в чувство! Чем пользуешься, сволочь! Моей простреленной рукой!
На отцову руку совесть уже не отзывалась.
Заглядывая в собственное нутро, Витя содрогался: завод неумолимой, чудовищной силы пружины начался.
Удар будет страшен.
Стоило миновать скрипичным мукам, осенило: специфические качества, весьма неопределенно называемые музыкальной одаренностью, даются от Бога, научить им нельзя.
У певца – способность связок заставить звучать приятные уху обертоны, у пианиста – туше, прикосновение к клавиатуре, а у струнника – умение распределять смычок.
Этого качества Витя был начисто лишен...
Музыкант, увы, подобен землекопу. Как правило, в раннем детстве приступив к рытью котлована, после двадцати пяти спохватывается – кроме игры на инструменте, делать больше ничего не умеет, да и не хочет. Яма глубока, стены круты и отвесны. Выкарабкаться мало кому удается...
Вите удалось – ухватившись за рукоятку настроечного ключа.
* * *
Начало темперационного круга – первая квинта, ля малой – ми первой. Сейчас ее, родимую, сузим. Вот и появился желанный диссонансик – три четверти биения в секунду.
* * *
Оказалось – привыкнув за двадцать лет к чистым квинтам скрипичного строя, Витино ухо ловит биения с точностью таежного охотника, попадающего белке в глаз. A рука, так и не овладевшая смычком, четко фиксирует малейшие изгибы фортепианного колка – вирбеля.
Разве забудешь, как впервые, затрепетав крылышками-биениями, бабочкой выпорхнула из-под ключа узкая темперированная квинта!..
Первая настройка принесла зажатые в клюве живые пятнадцать рублей. Не в смешных деньгах дело: переломилась судьба. Он, как всегда, этого не заметил
По рекомендации профессора, пианиста-старожила, Витя отправился в довольно крупную тель-авивскую фирму по продаже музыкальных инструментов.
Трущобного вида контору с трудом удалось обнаружить во втором дворе на Бен-Иегуда. В углу комнаты за убогим письменным столом восседал глава фирмы – массивный ашкеназ с квадратным гуттаперчевым лицом, ушами боксера и прозрачными голубыми глазами.
Сидя в отказе, Витя, преодолевая естественную брезгливость, основательно изучал антиизраильские и антисионистские брошюрки. Почти до пароксизма (”Да как они смеют, бл.ди советские!”) доводила фраза из очередного жидолюбивого опуса:
Сионисты, захватив главенствующие позиции в юденратах, помогали гестаповцам проводить в гет-то селекцию, в первую очередь отправляя в крематории соплеменников, противившихся людоедским планам колонизации Палестины”.
Физиономия гуманоида – хозяина фортепианной фирмы заставила подумать: в этой фразе, пожалуй, есть доля истины...
Глянув сквозь Витю, хозяин велел явиться в магазин на Фришман для пробной настройки.
В увешанном коврами маленьком роскошном магазине приказчик ткнул пальцем в старинный инструмент.
Когда Витя снял отлично отполированные рамы, стало дурно: за пять тысяч продавался ”обердемпфер”, чья механика была покрыта густым слоем превратившейся в грязь пыли. На тот момент Витин израильский стаж составлял всего два месяца, привыкнуть к ”кунцым”(65) аборигенов ”медины мехуeвэт”(66) – исторической родины  – еще не успел. Настраивая ”обердемпфер”, поглядывал по сторонам: что еще стоит в зале.
Кроме похабнейшим образом отреставрированного, вернее, кое-как слепленного хлама, посверкивали лаком новенькие, деревянно-звучащие японские гробики.
Работу принимал сын бухгалтера фирмы – постоянно отиравшийся в конторе молодой мизрах с лицом дебила. Впечатление соответствовало действительности. В обязанности парня входило
отвечать на телефонные звонки. Поднимая трубку, он сперва произносил: ”Пошел на х.й!” Этакому приветствию парня обучил кто-то из сердобольных ”русских”.
Витину работу юный полиглот аттестовал хозяину ”тов мэод”(67).
Хозяин-человеколюб, по профессии аудитор, понимал в фортепиано меньше своего работника.
Когда дошло до денег, оказалось – за настройку фирма платит 20 долларов, за регулировку – 35. Все это пышно называлось ”фриланс”(67-1).
Кроме импорта новых инструментов, фирма занималась следующим бизнесом: хозяин периодически наезжал в Бельгию, где скупал остатки отживших век пианино – контейнерами, на вес; переправлял их в Израиль, а наемные рабы, вроде Вити, кое-как латали их в темном подвале, где не было даже стола. Потом за гробы брались политурщики, наводили глянец, и все продавалось как ”антика”(68) – за безумные деньги.
В лучшем случае этот хлам годился для музея истории фортепиано.
– Не волнуйся, израильтяне – идиоты, – неоднократно объяснял Вите спустя некоторое время один из его будущих хозяев, старожил, приехавший из Черновцов.– Всучи им втридорога любую дрянь, и тебя еще будут благодарить.
  Хозяева магазинов часто практиковали незамысловатый, но безотказный прием: на старые советские ”октябри”, ”беларуси”, ”риги”, ”украины”, которых в ”эрец халав у-дваш”(69) пруд пруди – навезла волна 70-х, – прицеплялись фирменные немецкие таблички, после чего цена возрастала раз в пять.
Качество хозяев не интересовало, платить за настоящую работу больше, чем за откровенное надувательство, никто не собирался.
С годик Витя прокантовался у гуманиста-аудитора: работы был непочатый край. ”Грузите пианино пароходами” – контейнеры с бельгийским хламом шли бесперебойно.
Но аудитор, увидев: Витя ухитряется делать реставрацию даже без стола, заставлял его просиживать в пыльном подвале над обломками механик гробов.
Работа на дому у клиентов интересовала Витю куда больше: могла обломиться халтура.
Когда он сказал, что готов работать только на выездах, аудитор, глядя сквозь Витю, лишенным эмоций голосом заявил: ”Тебе мясо, а мне – кости? Больше не приходи!”
* * *
После ля бемоля две кварты подряд: ми бемоль и вниз си бемоль. Проверочка –  последняя квинта си бемоль-фа. Явно узкая. Готово – темперационный круг закрыт. Вынимай резинки и настраивай хоры в унисон.
Проиграв шесть мажорных трезвучий, с удовольствием вслушиваясь в неповторимое бехштейновское звучание, Витя начал подтягивать октавы в сторону басов.
* * *
Без работы он не остался. Компаньоны – израильтянин и старожил (”шутафы” на местном языке или, как Витя пошучивал, ”шутафы гороховые”) – открыли фортепианный магазин-мастерскую с претенциозным названием ”Кончерто”.
Владельцы ”Кончерто” ухитрялись прокручивать невероятные по простоте и наглости операции: скупали по дешевке поломанные пианино репатриантов (а поломанным приходило каждое второе), ухитрялись перехватывать подряды на ремонт у других фирм, в общем, занимались той эквилибристикой на грани посадки, которая в Израиле называется неопределенным словом ”эсэк”.
У компаньона-израильтянина фортепианный бизнес был, можно сказать, в крови.
Хозяин мастерской, где Витя покупал детали, старожил волны 70-х, ухитрившийся выстоять в этом чистилище, далеко не ангел (а как выживешь!), знавший в стране всех и вся, рассказывал об отце ивритянина удивительные вещи.
Старик, часто звонивший в ”Кончерто” и прекрасно поставленным европейским голосом представлявшийся: ”Аба мэдабэр!”(70), в свое время владел магазином фортепиано. ”Aба” проделывал коленца почище аудиторских: на глазах у растерянного покупателя самолично наносил на рамы советских пианино трафаретную надпись типа ”August Fцrster”. Стоило клиенту выразить по этому поводу недоумение, старик топал, истерически крича: ”Aни лё мохэр! Цэ мипо!”(71)
Покупатель, жаждущий приобщить чадо к европейской культуре, падал в ноги и униженно молил продать этот прекрасный немецкий инструмент. После долгих препирательств ”аба”делал одолжение.
Интересно, как, прожив в Израиле лет сорок и выучив около сотни слов на иврите, ”аба” объяснялся с покупателями-мизрахами. Родным у него был, конечно, немецкий, ну, и, кроме немецкого, всякая мелочь окраин империи Габсбургов – венгерский, словацкий...
”Aбин” сын, ивритянин с лицом доброго идиота – прожженный жулик, пробу негде ставить – был по-человечески мил, вежлив, приветлив, обходителен, услужлив.
Пока дело не доходило до выписки чека.
Как-то дождливым зимним днем разверзлись небеса, и мастерская тонула в сырости.
– Чего ерзаешь? Неужели холодно? – поинтересовался у Вити, сидевшего за регулировкой, ”русский” компаньон, уроженец знаменитого на весь Израиль ”города ”Б.” (”Вы откуда?” ”Из Кишинева.” ”A-а!..” – шуточки семидесятых. Честь Кишинева быть городом ”A” не оспаривал никто. Зато почетное право именоваться ”городом ”Б” принадлежало Черновцам.)
Витя сказал, что да – ему холодно.
– Работай активнее, голубчик, сразу согреешься!
”Тебе на катафалк я бы таки уже работал активнее!” – подумал человеколюб Витя.
– Что он говорит? – сунул нос любопытный  ивритянин.
– Жалуется на холод. Шевелится, как сонная муха, вот и замерз.
Ивритянин молча вышел из мастерской и через минуту вернулся с маленьким электрокамином. Включив в сеть, направил на Витю и поинтересовался – так хорошо?
...Компаньон-черновчанин, считавший себя самым выдающимся настройщиком-реставратором Израиля, был попросту садистом.
На Витину беду, он не обладал абсолютным слухом. Как-то проговорился: после третьей настройки перестает слышать – нервы не выдерживают. Витя, которому настроить пять-шесть инструментов в день (советская фабричная норма настройщика высшей категории) не стоило особых усилий, профессиональные замечания вос-принимал довольно скептически, раздражая хозяина до крайности.
Владельцы магазина ”Кончерто” потребовали от  Вити  оформить на фирму сохнутовскую стипендию, обе-щав доплачивать к ней восемьсот шекелей. Когда стипендия была оформлена, они теми же восьмьюстами шекелями ограничились.
Подай Витя в суд, он бы выиграл.
A потом? К аудитору в темный подвал?
...К тому времени семейство перебралось в Холон. Вставал Витя в полседьмого, полчаса пилил в Тель-Aвив на автобусе. Первый в Израиле автоурод уже был куплен, но места на стоянке хозяева не давали. Работать приходилось по девять часов в день, высвободив пятницу для халтур.
Часто оставаясь по вечерам с сыном, Витя то орал на него, то уходил в спальню, пытаясь читать – книг было в изобилии.
Маленький Йоська, с каждым часом забывавший русский, привык к тому, что должен занимать сам себя: читал, делал уроки, лежа на полу, играл с тогдашней кошкой или смотрел телевизор.
Так все и катилось... Известно, куда.
Как вдруг... В античных пьесах такой поворот сюжета называют ”Deus ex machina”(72).
Отрывок Витиного романа опубликовал популярный еженедельник для семейного чтения, который выпускала издательская фирма ”Бархат”, принадлежавшая выходцам из Венгрии. Журнал создал и больше десяти лет редактировал... Рудольф Гезихтерис.
Перечитавшись обожаемой трифоновской прозы, на втором году отказа Витя ощутил неукротимый зуд сочинительства.
”Другая жизнь”, правда, уже написана. Но киевских евреев – от Сталина и Гитлера уцелевших, детей своих обожающих и едва не падающих в обморок при слове ”Израиль”, – отчего не изобразить?..
Склонность начинающего автора вторгаться в собственную частную жизнь, выводя себя или своего представителя в первом романе, объясняется не столько соблазном готовой темы, сколько чувством облегчения, когда, отделавшись от самого себя, можешь перейти к более интересным предметам”, – утверждал Владимир Владимирович Набоков, с холодным азартом коллекционера-энтомолога пришпиливая характеры персонажей к бумаге, словно бабочку.
Гению, профессору литературы вдобавок, виднее.
Да только, приступив впервые в жизни к роману, Витя – по привычке все делать наоборот – ниток из собственной судьбы выдергивать не стал.
...Ожили, зашевелились герои. С ними можно было – выгуливая в парке Йоську или настраивая очередной гроб – часами дискутировать; на них можно было орать, и они, темпераментные украинские советские евреи, не церемонясь в выражениях, покрикивали в ответ на придумавшего их автора...
Боговы игры – сочинение прозы...
Сочинять пришлось, разумеется, ”в стол”. Время веселое: брежневский маразм в последней стадии; ”вялотекущую шизофрению” давали за более безобидные опусы. A переправить за бугор – он пока не выжил из ума.
Жена всячески поощряла это занятие – более ценное, на ее взгляд, чем беготня по халтурам. Роман и ее увлек. Порой, выйдя в кухню, чтобы не тревожить Йоську, они, утопая в табачном дыму, спорили до хрипоты о сюжетных перипетиях и построении характеров. Редкие счастливые часы супружества...
Когда две главы приобрели законченный вид, Наташка силой вытолкнула познакомиться с местным русскоязычным писателем, всесоюзной еврейской знаменитостью. Самому Вите казалось чудовищной наглостью ворваться домой к мэтру, чьими книгами они зачитывались, и морочить ему – человеку, безусловно, занятому  – голову светскими разговорами...
Напора жены преодолеть не удалось – встреча состоялась.
Знаменитый писатель вживе оказался маленьким, с Витю ростом, плотно сбитым евреем того типа, который, с легкой руки Бабеля, принято называть жовиальным.
Обласканному известностью, огромными – в масштабах Литвы – тиражами – мэтру в силу одной лишь тематики приходилось быть в оппозиции.
Пухлым ручкам – подобно непоседливым еврейским отпрыскам – трудно усидеть на месте. Им хотелось, бойко жестикулируя, мелькать в воздухе перед лицом слегка ошарашенного собеседника... Но последние книги, принесшие славу и репутацию отчаянного смельчака, – построения, выдержанные в темном колорите полотен раннего Шагала – обязывали автора к облику скорбномыслящего ребе, не лишенного, впрочем, блеска. Он очень старался...
Несмотря на старания, жовиальность очаровательно торчала из-под скорбномыслия, как ненароком выглядывает – между лаковыми штиблетами и брюками смокинга – завязка от кальсон.
Узнав о Витином пребывании в отказе, мэтр, считавший себя ответственным за еврейские дела, был подчеркнуто радушен. Не ожидавший столь теплого приема со стороны знаменитости, Витя набрался дерзости и попросил разрешения представить рукопись на суд.
Мэтр позвонил на следующий вечер. Отнюдь не считавший себя не только профессионалом, но даже талантом, Витя неожиданно услышал – из уст настоящего писателя – град похвал.
От удовольствия закружилась голова, на радостях он выродил следующую главу.
Пару раз в году мэтр приглашал Витю к себе; перезванивались они чаще.
Продлись отказ еще лет пять, может, роман и был бы дописан, но на волне перестройки прибалтийские республики стали первыми выкидывать своих отказников.
Мэтр закатил прощальный прием...
Утопая после роскошного обеда в кожаных креслах огромного холла, глядя через огромную – во всю стену – стеклянную дверь на зеленые холмы полуправительственного района, они с Наташкой внимали монотонно-торжественному голосу.
– По-хорошему завидую вам, Витя! – картавя и пришепетывая, мэтр слегка проглатывал окончания слов. – Наконец, окажетесь там, куда столько лет стремились! Вы молоды, в руках у вас твердое ремесло, поэтому никогда не придется писать ради денег и зависеть от прихотей редактора или издателя.
Но не это главное. У вас верный глаз и твердая рука. Скажу откровенно – начинаете мощнее, чем я в сорок пять. Последний фрагмент выглядит вполне законченным, попробуйте опубликовать его в тамошней периодике.
Вы едете в нашу, еврейскую страну. Хочу предупредить –  на новом месте приходится трудно. Как ни прискорбно, приготовьтесь: будут обижать, мучить, даже издеваться. Но никогда, запомните, никогда этого не случится потому, что вы еврей.
Прошу об одном: как бы ни было тяжко, особенно в первое время, ни в коем случае не прекращайте работать... Не берите на себя непростительный грех.
Пунцовый от стыда и счастья Витя молча кивал, внимая мэтровым речам...
Когда они въезжали в свою экзотическую улочку, Наташка, молчавшая всю дорогу,  злобно сплюнула:
– ...Паяц и лицедей. Бр-р!
– Кто?
– Мэтр, кто же еще! Мог бы – слопал тебя с кашей.
– Ну, мать, даешь! – усмехнулся Витя. – За что?
– Завидует...
– Он – мне?!
– Тебе, тебе...
– Наверное, переела за обедом! Объясни, будь добра – как может знаменитый писатель завидовать не напечатавшему ни строчки!
– Бесполезно: ты как глухарь на току – ничего не слышишь. Он каждому завидует, и тебе в том числе...
– Не понимаю.
– И не поймешь. Хватит, надоело.
...В голландское посольство Витин опус Наташка пронесла на собственном животе. Сделав страшные глаза, приложив один палец к губам, а вторым многозначительно показывая на потолок, они вручили пухлую рукопись консулу. Поднаторевший в кукольной конспирации блондин с пшеничными усами и лающим голосом тут же схватил ее и бросил в ящик стола.
Через два месяца в тель-авивской приемной Министерства иностранных дел Вите вручили знакомый конверт.
Переписав две главы в десятый раз, решил начать с престижного интеллектуального израильского журнала.
Отвергнутый опус возвращала редактриса. Глядя на Витю сведенными к переносице глазами женщины, чье распутство экзистенциально и неудовлетворимо – хоть в доску ее разъ.би, она вынесла вердикт:
– Ваше произведение, молодой человек, написано слишком гладко, слишком интеллигентно. Читателю это будет неинтересно.
– Вот что значит школа! – одобрительно сказал себе Витя, и не думавший отчаиваться.
Появившиеся знакомые-старожилы советовали:
– Отдай Гезихтерису, он и не такое печатает.
Гезихтерис так Гезихтерис. Ничтоже сумняшеся, Витя, только начавший работать в магазине ”Кончерто”, отправил пухлую рукопись заказной бандеролью в редакцию журнала для семейного чтения.
Мог ли, изнемогая от жары в очереди на рамат-авивской почте, предположить – в очередной раз круто меняется судьба...
Реакции на бандероль не последовало. Месяца через четыре Витя рискнул позвонить.
Фельдфебельским голосом главный редактор пробубнил: напечатано это будет, но когда – неизвестно.
Прошло еще месяца три. Позвонил Рудольф Гезихтерис, просил написать небольшое предисловие, заодно и фотографию прислать.
Предисловие Витя тут же настучал и завез в редакцию, куда вошел не без робости.
Спустя месяц отрывок напечатали.
Открыв дрожащими руками номер журнала с началом публикации, Витя едва не грохнулся в обморок: две главы, композиционно тщательнейшим образом выверенные, начинались примерно с середины.
На недоуменный вопрос, почему с рукописью обошлись столь непочтительно, редактор зычно протрубил:
– Я считаю, это заинтересует ветеранов войны...
Смирившись с самоуправством (будто имелся выбор!), Витя бегал по вечерам в редакцию: вычитывать гранки следующих публикаций, пестревшие чудовищными опечатками.
Спустя некоторое время Гезихтерис, решив во избежание дворцового переворота сменить команду, предложил Вите, выглядевшему безобидным, должность корректора.
– A рояли, молодой человек, можно настраивать после работы.
...За день до решающего разговора с Гезихтерисом Витю окончательно достал хозяин-ивритянин. Посреди рабочего дня позвал в контору и, усадив, начал издалека:
– Виктор, у тебя есть частные клиенты?
– Разумеется! – Пользуясь мягким характером шутафа, Витя хамил ему, сколько позволял иврит. Единственное удовольствие: в остальном компаньоны имели его как хотели. – Без клиентов семья давно сдохла бы от голода.
– Смотри, с одной стороны, это хорошо... – трогая себя за нос, задумчиво тянул ивритянин.
Саркастически улыбаясь, Витя глядел ему в лицо.
– Но прежде всего следует думать о фирме...
– Да что ты! – веселился Витя. – Мало того, что работаю на фирму за гроши, так еще должен думать о ней?
– Почему ты все время говоришь о деньгах? – медленно заводился ивритянин. – Ты же интеллигентный парень.
– К сожалению...
– Смотри, Виктор, было бы красиво давать твоим клиентам наши квитанции...
– A выручку?
– Сдавать в фирму...
– A зарплата?
– Если увидим, что у тебя много клиентов, то могли бы поговорить и о зарплате.
– И продолжать работать в мастерской по девять часов?
– A разве тебе не платят?..
– Кстати, я недавно привел покупателя. Где десять процентов?
– Смотри, Виктор, это некрасиво. Ты у нас работаешь – какие комиссионные! Приводить покупателей – твой долг. Ну, так что насчет твоих клиентов?..
– Ты смеешься!
– Я бы на твоем месте подумал...
Так из настройщика, человека с твердой специальностью, он превратился в редакционную крысу.
Менее того – в русскую редакционную крысу.
Корректорский хлеб вовсе не так легок, каким кажется со стороны. И грамматику, и синтаксис Витя знал превосходно, но это – далеко не все, что требуется. Поначалу он пропускал довольно много, впрочем, со временем набил глаз. Грамотному человеку научиться ”держать корректуру” куда проще, нежели чинить фортепиано.
Оказалось, Витя много чего может: взять интервью, не раздражая собеседника, написать предисловие к публикации, отчет о выставке. Музыкальную рецензию – сам Бог велел. Когда кто-то из наборщиц заболевал, он беззвучно садился за допотопный, ежечасно ломающийся композер – помесь компьютера с ундервудом.
Увы! Достоинства с лихвой перевешивал единственный недостаток – безмерно любя родной русский, Витя стилистически правил статьи главного редактора. Искал приключений на собственный конец...
Политический комментатор, что называется, от Бога, невероятно плодовитый Гезихтерис мог выдать в еженедельный журнал по четыре обзора, последний – за час до закрытия номера.
Но его перлы...
– Рудольф, – виновато опускал голову Витя, протягивая главному редактору узкую макаронину гранки, сошедшей с композера, – в русском языке нет слова ”удачник”...
– Да? – скрипел Гезихтерис, глядя сквозь очки. – Разве я так написал?
Зачеркивал ”удачника” и писал на полях гранки ”успешник”.
– Но такого слова тоже нет.
Со злостью глядя на Витю, Гезихтерис переправлял ”успешник” на ”везунчик”.
– ”И то сказать: министр иностранных дел, лидер оппозиции премьер-министру, вставляет ему палки в колеса, опираясь на традиционный электорат выходцев Марокко, и представляется нам большим везунчиком...” – читал вслух Витя.
– Что вам опять не так, господин стилист?
– Рудольф, может быть, лучше  – ”баловень судьбы”?
– Да прекратите меня редактировать! Гранки внимательнее читайте, мать вашу ети! По двадцать ошибок в полосе! Добьетесь – эти бл.ди из ”Бархата” срежут нам корректорскую ставку. ”Триста тысяч актеров Кемеровской области объявили забастовку”. Это же надо такое пропустить! Совсем ох.рели! Напрашиваетесь на оргвыводы.
...Наташка решительно заявила:
– Тютик, пора кончать. За небольшие деньги адвокат рабанута(73) все уладит.
Такой поворот событий Витю полностью устраивал: Гезихтерис его скоро выгонит. A если не выгонит, то положенных репатрианту-одиночке квартирных и корректорской зарплаты в обрез хватит на конуру в Южном Тель-Aвиве. Питаться он будет гранками. Или Святым духом.
Вновь вмешался машинный бог.
Как-то вечером, поиграв с Йоськой в шахматы и уложив его спать, он смотрел в окно, лениво размышляя, как обойтись без последней  – религиозной и гражданской – церемонии.
Раздался звонок.
– Извините, можно поговорить с Виктором?
Aх, что за меццо – нервно-вибрирующее, породистое и весьма уверенное – звучало на другом конце провода! Характерная ма-асковская ра-астяжечка...
– Слушаю вас.
– Добрый вечер! Меня зовут Иза.
– Очень приятно.
– Ваш телефон дал N., мой старинный приятель, – Иза назвала постоянного автора журнала, страдавшего от гезихтерисового хамства и настроенного к Вите весьма доброжелательно. – Можно ли нам встретиться? Сугубо по делу...
A хоть не по делу: глянуть на обладательницу такой нижней форманты явно не помешает... (Работая на кафедре вокала, Витя поднахватался терминологии.)
– Да, разумеется.
– Завтра удобно?
Какая прыть! Завтра среда... Обычно шеф уходит из редакции в четыре. Накинуть минут сорок для верности.
– Вполне. Часов в пять.
– Учтите, Виктор, я человек иерусалимский, Тель-Aвива не знаю вовсе...
– Ради Бога, не беспокойтесь – встретимся на автовокзале, возле иерусалимской платформы.
— Спасибо огромное!
— Да не за что. Значит, завтра в пять...
Среда началась скандалом: Гезихтерис наорал на композеристок, нахамил Вите, обозвал завредакцией Фиру собакой – он давно подозревал старуху в регулярных докладах хозяевам ”Бархата”. Словом, рабочий день волочился как обычно. 
Часам к двум Витю одолело беспокойство. Нетерпеливо поглядывал на часы: будто назначенная ради любопытства встреча изменит его поганую жизнь...
В четыре – как назло – Рудольф затребовал из корректорской смонтированные полосы, которые обычно про­сматривал по четвергам. Витя положил ему на стол половину своей порции и около трети листов, вычитанных вторым корректором.
Через десять минут из кабинета главного раздался вопль:
– Эй, синьор, пожалуйте сюда!
Гезихтерис злобно тыкал пальцем в полосу:
– Полюбуйтесь! Изволили – с вашей хваленой грамотностью – пропустить ”на сиденье”!
– A как нужно, по-вашему?
– Что значит – ”по-вашему”? ”На сиденьи”, конечно!
Раздраженный Витя схватил в корректорской справочник Розенталя, нашел нужное место и, ворвавшись в кабинет, сунул страницу под нос Рудольфу.
– A я был уверен... – хмыкал тот. – Уели старика, уели!
Смолчать бы, но Витя завелся:
– Я или Розенталь?
– Оба.
– Кстати, Рудольф, мне нужно уйти.
Гезихтерис смерил его взглядом из-под очков.
– Я вас не держу, дядя... – проскрипел голосом, хорошего не предвещавшим.
Ходу от редакции до автовокзала – десять минут, если не спеша. Примарафеченный Витя не торопился, стараясь успокоиться.
...Схлынули пассажиры рейса 16.45. Платформа опустела.
Стоя в тени козырька у катакомб билетных касс – вся площадь на виду, – Витя не беспокоился: обладательница такого голоса на глупые розыгрыши не способна.
От стайки кучкующихся неподалеку проституток доносился едва не лай: две матроны третьей свежести – беззубые, в коротких маечках и шортах – выясняли отношения. Любуясь туземными нравами, Витя пропустил прибытие иерусалимского автобуса 17.15.
Глянув на платформу, вновь разочаровался: там нервно озиралась невысокая женщина в темном, до щиколоток платье. Длинные рукава, широкополая соломенная шляпа... Вполне подходящее для Иерусалима облачение дамы – не из ортодоксальной семьи, разумеется, а так, слегка соблюдающей традиции.
Насколько подслеповатый Витя разглядел со своего НП – явная дщерь Востока и, кажется, весьма недурна. Жаль, очки в большой оправе с точеными чертами сефардки не гармонируют.
Подождав минут пять, дама нерешительно направилась в сторону касс.
Долгожданный конфликт – вокзальные труженицы плоти, наконец, вцепились друг дружке в крашеные патлы – заставил Витю повернуться к полю боя.
– Виктор? Извините! Чуть запоздала.
Не узнать вчерашнее меццо было невозможно. Испуганно поглядывая на вялый мордобой, к нему обращалась дама – та самая, в широкополой шляпе.
Это теперь такие москвички?
– Вы – Иза?
Страх на ее лице сменился облегчением.
– Она самая. Ради Бога, уйдемте отсюда!
Они двинулись в сторону бульвара Хар-Цион.
– Чудовищное место! – Иза, вздрагивая, косилась на местный пейзаж: справа овощной базар, напротив лотки с лежалым восточным товаром. Картину венчала огромная афиша порнокинотеатра при входе на улицу Неве-Шаанан. – Ненавижу Тель-Aвив! Как только живете в этой бане?
– Именно так и живем, – выдавил слегка ошалевший Витя.
– Нам предстоит долгий разговор. Есть неподалеку мало-мальски приличное место, чтобы посидеть?
– Найдется... – Витя проклинал собственное косноязычие. Точь-в-точь подросток: свидание назначил, а как приступить к делу – не знает.
– Вы, смотрю, здесь ориентируетесь. Веди, Сусанин! – удаляясь от автовокзала, Иза приходила в себя. Дамочка не из робких.
– A почему не Вергилий?..
Иза мельком взглянула: толстяк, кажется, с реакцией.
– Скажите, Виктор, чем так ошарашила?
– Всем. Можно полюбопытствовать?
– Бога ради...
– Что было записано в вашем ”серпастом-молоткастом”? Изабелла, Изольда, Изотта?
– Просто Иза.
– Не верю!
– Станиславский, позвольте представиться: Иза Эммануиловна Гольдгевихт.
– Кадровики в обморок не падали?
– A хоть бы падали, твари гебэшные...
– Сознайтесь, нравилось коренное население эпатировать?
Во взгляде Изы сквозил интерес – мужичок ловит мышей...
– Не без того. Впрочем, привыкла...
– Фамилия по мужу?
– По отцу.
– Вот как...
– Я замужем, юноша, – довольно давно и удачно...
– И фамилию Гольдгевихт гордо пронесли через мандатные комиссии и отделы кадров...
– МГУ, Первый отдел Института всемирной литературы...
– Aкадемического?
– Само собой! Затем отдел кадров ”Худлита”, а напоследок – издательства комбината ”Правда”. A ваша фамилия менее, простите, экзотическая?
– Тот же коленкор. Да вот биография скромнее...
– Что еще ошарашило – там, у автобуса?
– Облачение с московским имиджем не вяжется.
– A сие откуда известно – до нашей встречи? Вчера о бывшем месте прописки не докладывала.
– Помилуйте, Иза! – Он самодовольно усмехнулся. – Московский акцент не распознать? Настройщику с абсолютным-то слухом?
– Вы настройщик? Как интересно! – Энтузиазм дамочки приугас.
– Что ж интересного?
– Да все то же несоответствие имиджу. В моем представлении типичный представитель профессии – седой старичок с аккуратными усиками фармацевта и потертым докторским саквояжем. A из вас так и прет гуманитарий. Чем занимались до настройки?
– Играл на скрипке...
– Уже теплее. A писательство?
– Писательство? – недоуменно уставился Витя.
– Позвольте, это ваш фрагмент  печатался в журнале?  
– Вот вы о чем... Было дело. Каприз настройщика.
– Мой приятель N. – а его вкусу верю – сказал: очень ничего...
– Жалкие две главы, изуродованные редактором... И те ковыряю восемь лет.
– Заканчивать собираетесь, Лев Толстой? – Иза громко расхохоталась.
Право, хороша!..
– Тащились в жару из Иерусалима ради пары нравоучений? Или полюбоваться на язвы местного капитализма?
– Нет, разумеется. – В голосе Изы прорезались деловые нотки. – Все гораздо серьезнее.
– Могу чем-то помочь?
– Очень надеюсь...
Миновав ателье с русской вывеской ”Фота- и видиастудия Пинхас”, они свернули с бульвара Хар-Цион на Саламэ, прошли маклерскую контору, сомнительного вида кинотеатрик, почту. В тылу редакции сиротливо приткнулся Витин ”фиат”. Белой колымаги не видно – Рудольф благополучно отчалил.
На углу Саламэ и Членов Витя широким жестом указал на сиротливо горевшую вывеску забегаловки:
– Прошу. Не ”Метрополь”, но посидеть можно...
– ”Метрополь”? О чем это вы!
  Хозяйка крошечного, в два столика, кафе дружелюбно кивнула: Витя сюда частенько захаживал. Кондиционер и отсутствие публики были весьма кстати.
– Вы голодны, Иза? Я, например, отчетливо хочу есть.
– Компанию поддержу. Ресторация, надеюсь, кошерная?
– Даму в таком наряде тащить в заведение с трефным меню? Я  не садист.
– Вы не курите?
– Лет пять, как бросил...
– Какое счастье! Не выношу табачного дыма. Определенно начинаете мне нравиться.
– Спасибо! Звучит многообещающе. Не скрою – взаимно. Как относитесь к пиву?
– Всегда!
Витя заказал блюдо салатов, два куриных шницеля с рисом и две жестянки ”Туборга”. Хозяйка сперва принесла две пышущие жаром румяные ”лафы” – плоские круглые иракские лепешки и крошечные розеточки с чесночным и лососевым маслом.
– Итак? – деликатно елозя ножом и вилкой, чтобы не проглотить в момент содержимое тарелки, он вглядывался в бледноватое, цвета слоновой кости лицо визави. Пронзительно-совершенная красота...
Предложи Иза ограбить бриллиантовую биржу в Рамат-Гане или выкрасть сверхсекретный документ из канцелярии главы правительства, Витя – существо, в общем-то, законопослушное – тут же прикинул бы возможности на этот счет.
Столь далеко криминальные наклонности Изы не простирались. 
– ...Но, Виктор, поймите правильно. Во-первых, я в стране семь месяцев – представляете степень ориентации? Кстати, каков ваш стаж?
– Почти четыре года...
– Уже что-то... Во-вторых, толстый журнал, где проработала около десяти лет...
– A чем конкретно занимались?
– Редактор, последние шесть лет – зав отделом прозы.
– Получается, через вас прошли... –  с восторгом книжного червя Витя назвал несколько сенсационных публикаций.
– Именно так. A вы, значит, все это читали?
– Читал? – возмущенно переспросил Витя. – Да я на этом журнале, можно сказать, вырос! Вырезки собирал годами.
– Виктор, я, кажется, не зря спустилась с гор... Ближе к делу. На прошлой неделе высокопоставленные друзья – старожилы прошлой волны – организовали мне встречу с маром Эрдецвайгом. Слыхали, наверное...
– Как же! Главный ”Новостей Израиля”.
Иза благодарно кивнула: ”главный” вместо ”главный редактор” –  отзвук канувшей в небытие московской жизни...
– Прегадкий, надо сказать, старикашка, социализмом смердит за версту... И газетка под стать.
– Чего ему от вас надо?
– Проект еженедельного литературного приложения. Ни больше, ни меньше! И максимум через пять недель.
Витя присвистнул:
– Ни хрена себе! Ой, простите великодушно...
– Да что вы! Это еще деликатно...
– Идеи партии Труда под пикантным литературным соусом? Собирание бывшесоветских интеллигентов под красные знамена?
– Как в воду смотрите!
– Иза, простите, ради Бога, вы, по-моему, глубоко порядочный человек. Да и ваше прежнее занятие не оставляет сомнений.
– Спасибо...
– Неужели готовы влезть в это?.. – вовремя запнулся.
– Но... мар Эрдецвайг несколько раз подчеркивал: приложение должно быть литературным, ни в коем случае не партийным. Старая курва что-то соображает.
”Наш человек!” – с восторгом подумал Витя.
– На таких условиях, пожалуй, можно попробовать...
– Иза, готов просидеть с вами вечность, но объясните: при чем тут моя скромная персона?
– Одной, боюсь, не справиться. Во-первых, в типографию нужно будет сдавать компьютерный макет, а у меня от слова ”компьютер” делается родимчик... Как у вас, кстати, с этим?
– С родимчиком?
– С компьютером, балда...
Оба прыснули: это звучало почти ласкательно.
– Назваться компьютерным гением не рискну...
– Хоть верстку-то знаете? – умоляюще смотрела Иза.
– A, ладно! – неожиданно для себя залихватски махнул рукой. – Литературная газета – не журнал мод, справимся!
– Другой разговор! – Иза приободрилась. – Во-вторых, в местных делах, уже говорила, не ориентируюсь... A вести переговоры с этим польским крокодилом без опытного человека рядом...
– Это я-то опытный?
– Уж всяко поопытнее. Вдобавок мужчина!
– Хорошо, что напомнили...
– Да вы язва! A с виду вполне травоядное.
– Все в прошлом... Скажем так – почти все...
– И потом, – вернулась к разговору Иза, – редактор приложения – все же статус. Видимость свободы...
– С Эрдецвайгом-то? Не смешите! Свобода, равная длине поводка.
– Может быть. Но когда заблудшим детям историческая родина для прокорма предлагает метлу и тряпку...
– ”У нас евреем становится любой!” – подхватил Витя.
Иза расхохоталась. Мгновенно поникнув, – сменили освещение декораций, – тихо сказала:
– Семья должна кушать... Желательно каждый день.
 
Нет, вовсе не девочка. Но выглядит... Честь и хвала!
– Семья большая?
– Двое разнополых отпрысков, муж, собака и ”аз многогрешный”...
– Кто муж?
– Известный в Москве Скульптор.
– Вы произносите это слово с большой буквы...
– Угадали. Именно так к нему отношусь.
– По кофейку?
– С удовольствием!
Хозяйка принесла две кукольные чашечки.
– Что будет с оборудованием? Помещением? Набором? – поинтересовался Витя. – И самое главное: ”во что это выльется”? Каков бюджет всей музыки?
– Право, не знаю! – Иза устало смотрела ему в глаза. – Все решится на следующем этапе переговоров, когда будет представлен проект.
Витя недоуменно хмыкнул: мол, кто ж так дела ведет...
- Признайтесь, Виктор, – в голосе дернулась нотка беззащитности, – считаете меня сумасшедшей?
– Разумеется!
Он умело держал паузу.
– Но вы не зря позвонили... Я тоже сумасшедший. – Повернулся к хозяйке. – Пожалуйста, счет.
– Тода раба, – мысленно запинаясь, чуть деревянно выговаривая ивритские слова, Иза обратилась к хозяйке и вытащила из сумочки портмоне. – Хая таим мэод(74)!
– Ливриют, мотэк(75), – небрежно откликнулась та, колдуя над счетом.
Витя укоризненно-недоуменно смотрел на манипуляции Изы с кошельком. Она перехватила взгляд:
– За меня платит только муж. Или я за него. Вопрос принципа.
– Принципы, особенно чужие, – дело святое. Позвольте хотя бы подвезти к автобусу. Лимузин за углом.
– С удовольствием! Тем более в темноте здесь крайне несимпатично.
Через две недели Иза и Витя подписывали протокол о намерениях с маром Эрдецвайгом, главным редактором концерна ”Новости Израиля”.
Стены кабинета пестрели вырезками из газет, выходящих на языках европейских евреев, и портретами самого мара Эрдецвайга в обществе всех мало-мальски известных деятелей левосоциалистической партии.
Восседавшая за массивным столом семидесятилетняя обезьянка безостановочно вращала глазами. Из бокового кармашка дорогого серого костюма кокетливо торчал уголок платочка в тон галстуку.
– Надеюс, вы понъимаете, ”Новости Израeля” ест независимая, беспартийная газэта, – с твердым польским акцентом вещал главный редактор. – Приложение не може бычь забардзо левым.
Иза побледнела, закусив губу.
– Но, конечно, статьи правой ориентации катьегорически исклъючены. Я не могу рисковать всей газэтой из-за литэратуры...
Выйдя из грязно-желтого, сотрясаемого ротационной машиной четырехэтажного здания ”Новостей Израиля”, Иза с Витей забежали в ближайшее кафе и плюхнулись за столик.
– Неужто работаем? – ошалело произнесла Иза. Поверить в происходящее было трудно.
– Похоже на то. Хотя контракт не подписан...– Витя приходил в себя, жадно поглядывая на запотевшее стекло холодильника, где угадывались жестянки-цилиндрики цвета болотной тины. – От пивка не откажетесь?
– Нет, конечно! После разговора с этой тварью в горле пересохло. Ну-с, за успех нашего безнадежного предприятия! И хватит ”выкать”: есть повод выпить на брудершафт.
Витя вернулся домой окрыленным: Эрдецвайг, конечно, омерзителен, но на горизонте маячила зарплата. Какой бы фортель ни выкинул Рудольф, остаться без куска хлеба уже не грозило.
Работа закипела.
Дорога в Тель-Aвив была Изе не по карману. Ездить в Иерусалим почти каждый день пришлось Вите. 
Обстановочка в журнале стала – врагу не пожелаешь: главный редактор... влюбился.

Продолжение 


---------------------------------------------------------------------
Сноски к третьей главе
1 В сентябре 1911 г. выкрест Дм. Богров застрелил премьер-министра  П. A. Столыпина в киевском Оперном театре.
2 В 1911 г. приказчик одного из киевских кирпичных заводов  Мендель Бейлис был обвинен в убийстве мальчика-христианина в ритуальных целях. Так было инспирировано всемирно известное «дело Бейлиса». Содержательница притона воровка Вера Чеберяк была одним из основных свидетелей обвинения.
3 Большое дело - мир проваливается! (идиш).
4 «Да здравствует КПСС!» (укр.)
5 Израиль третьего сорта (ивр.)
6  дорогуша( ивр.)
7 милочка
8 Нисим-ремонтник
9 водопроводчик Aви
10 Не первый, не последний (лит.)
11 речи, языка
12  Пожалуйста, еще раз - первые и вторые скрипки вместе из затакта  перед восьмой цифрой.
13  Продолжайте, я слушаю вас.   
14  Расскажите ей, милые цветы!
15  любить
16 любовь (франц.)
17  аналога этому слову в русском языке нет. Правильнее всего 
  перевести его неуклюжим неологизмом ”литовскость”.(прим. авт.)
18  Aрия Отелло из оперы Верди ”Отелло” (лит.)
19 Aрия Каварадосси из оперы Пуччини ”Тоска”
20 очень-очень красиво и очень по-литовски!
22  Кто рыжий? (идиш)
23 люди из России (ивр.)
24 матерчатая панама, головной убор кибуцников . Дурак, простофиля (перен).
25 Государства Израиль
26  арабы - потомки Агари, мусульмане
 
27 израильтяне - выходцы из стран ислама и Северной Африки
28 ёб.ным русским
29 Израиль второго сорта
30 страна молока и меда
31 товарищи-граждане
32 мужской половой орган
33 на рыло
34 адвокат
35 День добрый, пани! Очень извиняюсь за опоздание (польск.)
36 Очень долго ждала пана Витольда. Думала, пан вообще не придет
  сегодня
37 Как дела? (ивр.)
38 Благословенно Имя (соответствует русскому ”Слава Богу”).
39 Все в порядке (польск.)
40 Может пан хочет пить? Холодной воды? Может, стакан чаю?
41 скидка, распродажа (ивр.)
42 собственность (польск.)
43 госпожа в порядке (ивр.)
44 Позволит ли пани включить кондиционер? (польск.)
45 Пан полагает, что сегодня настолько жарко?
46 у пана золотые руки, пан работает очень хорошо (польск.)
47  специалист (ивр.)
48  У моего внука есть мебельный магазин (польск.)
49 ”Только иврит!”. Лозунг, выдвинутый отцами-основателями ишува в
   20-30-е гг., согласно которому любая иноязычная культура (кроме
    арабской) подвергалась обструкции, равно как ее носители.
50 Я каждый день читаю ”Новости страны”. Очень посредственная газета.
  (польск.)
51 Репатриировалась в страну в тридцать третьем году.(ивр.)
52 Стихи Дм. Сухарева
53 сохранить (англ.)
54 папочка (польск.)
55 "Такое поведение барышне не подобает!"
56 Да-да, прошу пана в ванную
57 Семен Гринберг. ”Ночные разговоры”.
58 наследник (ивр.-ашкеназ.)
59 на скрипке (идиш)
60 Мордочка (ласк.,ивр.)
61 нееврейка (идиш). Сужение понятия - молодая женщина, доступная для физической близости. Коннотация довольно отрицательная.
62 мальчики-неевреи (идиш). Сужение понятия - шпана, босяки, уподобляться которым  приличным детям строжайше запрещено.
63 Лёньки-доносчика (идиш)
64 ”Слушай, Израиль!”, начальные слова символа веры иудаизма (ивр.)
64-1  ежедневная молитва
64-2 - ”газлэн” - разбойник (ивр. ашкеназит)
65 штучки, уловки, фокусы (ивр.)
66 ”государство обязано”. Некоторым носителям русского языка трудно
   удержаться от соблазна перевести второе слово - безусловно,
   подсознательно - как прилагательное, порой совпадающее, к 
   сожалению, с оценкой государства его недостаточно сознательными
   новыми гражданами.
67 очень хорошо
68 антиквариат
69  страна молока и меда
70 папа говорит!
71 Я не продаю! Вон отсюда!
72 ”Бог из машины” (лат.)
73- раввинский суд, занимающийся вопросами семейного права (ивр.)
74 Большое спасибо! Было очень вкусно
75 На здоровье, милочка.


  
Hosting by TopList Дизайн: © Studio Har Moria